Якоб понимал, что сапожник уже все равно что мертв, но продолжал стоять, не двигаясь с места. Поэтому он увидел, как откуда-то сбоку вынырнул давешний горбун и, уже не таясь, подошел к их столу. Он с нескрываемым сожалением заглянул в почти пустой кувшин Якоба и немедленно припал к кувшину Лоренцо. Собственно, из-за этой возможности горбун и затеял сегодняшнее побоище; и Якобу не пришло в голову предупреждать провокатора об отраве в вине.

Клубок тел на полу распался на отдельные ревущие кровоточащие части, и открылось изломанное, еще дергающееся тело сапожника Марцелла. Глаза сапожника были совершенно трезвыми и странное облегчение светилось в них.

— О Зевс! Наконец-то… — чуть слышно прошептал Марцелл; судорога свела его туловище, и все кончилось для удивительного базарного пьянчужки.

Для Марцелла. Но не для Якоба. Матросы, пришедшие в себя, вновь двинулись к лекарю. Якоб извлек из-под одежды небольшой кинжал-ланцет, почти бесполезный в грозящей свалке, и стал медленно пятиться к выходу.

Оборванец тем временем допил вино, удовлетворенно крякнул и потянулся к оставшемуся в кувшине Якоба. И за спиной его возникла неясная фигура в облачении доминиканского монаха.

— Вино отравлено, сын мой; и сейчас ты умрешь, — прозвучал тихий голос.

Оборванец резко повернулся, опрокидывая второй кувшин, со стоном рванул ворот рубахи, его выгнуло, и он повалился на пол. Зрачки горбуна расширились, и в них стоял — страх.

Якоб знал, что горбун умер не от яда.

Лекарь отпрыгнул назад и, повинуясь нелепому наитию, вскинул вверх руку с перстнем, разжимая пальцы.

Свечи замигали и погасли, тьма окутала гудящий кабак, и во мраке зловеще засветился багровый глаз камня.

Якоб сжал кулак и наугад кинулся меж столов, сослепу тыча кинжалом во что-то мягкое и кричащее.

Ему повезло. В грохоте рушащейся мебели и отчаянном женском визге он прорвался наружу…

14

Не раз в бездонность рушились миры,

Не раз труба архангела трубила —

Но не была добычей для игры

Его великолепная могила.

Н. Гумилев

Лала-Селах примостился прямо на полу, в дальнем углу курильни Лю Чина, подальше от презрительно-любопытных взглядов — хотя никому здесь не было дела до огромного, начавшего заплывать изрядным жирком евнуха дворцовых гаремов… Кто бы мог узнать в нем бывшего барласа охраны Свенельда?… Никто. А вежливый Лю Чин если и подумал лишнее, то это никак не отразилось ни на его раскосом лице, ни на поднесенной с поклоном глиняной трубке, уже заправленной зельем. Со всеми посетителями хозяин обращался одинаково предупредительно — лишь бы платили… А уж денег у нового клиента хватало.

Впервые искал замерзающий в холоде одиночества Лала-Селах забвенья в дымных заоблачных грезах — вино уже почти не действовало — и неумело втягивал он первые порции одуряюще терпкого дыма; и зыбкие видения вставали перед обмякшим и расслабившимся германцем. Зыбкие, первые, сладкие — и посторонний шум ворвался в его забытье.

Мутная, тяжелая злоба начала подниматься в душе несчастного евнуха — не дали забыться, вернули, кинули в проклятый и неправильный мир… Кто? Кто виноват?!

По лестнице буквально скатился какой-то человек в разорванном плаще, с окровавленным кинжалом и мечущимися, затравленными глазами. Он пронесся через курильню, в конце снова упал, споткнувшись о вытянутые ноги Лала-Селаха; гигант уже протянул руку, чтобы схватить пришельца за шиворот и размозжить ему голову о стену — когда внезапно узнал его.

— Зачем ты спас меня, лекарь?… Лучше бы я подох тогда, — пробормотал евнух, опуская руку.

Беглец поспешно вскочил и прыгнул к стене. К удивлению Лала-Селаха, в совершенно гладкой стене возник черный проем, куда и нырнул Джакопо Генуэзец. Он очень спешил — и не успел.

Когда стена становилась на место, по лестнице слетело несколько полупьяных, измазанных неизвестно чьей кровью матросов с тесаками и широкими абордажными саблями — и по меньшей мере трое из них видели потайную дверь.

Преследователи кинулись вперед, и бегущий первым отлетел, с размаху наткнувшись на вставшего Лала-Селаха. Матросы остановились, и широкоплечий северянин с шрамом через всю щеку громогласно заржал, тыча грязным пальцем в грудь евнуха.

— Эй ты, кастрат вонючий! Уйди с дороги, не мешай мужчинам выяснять свои отношения!…

Кровь ударила в голову германца. Дикая, пенящаяся кровь его лесных предков — и в толпу мужчин, собиравшихся выяснять свои мужские отношения, врезался зверь, и зверем этим был неистовый барлас дворцовой охраны, голубоглазый Свенельд.

Говоривший взлетел в воздух — взлетел, чтобы со сломанной шеей обрушиться прямо на клинки оторопевших товарищей. Свенельд не помнил, как попала к нему слишком легкая и короткая сабля — плевать, сгодится! — покатилась по полу срубленная кисть, треснул череп под волосатым кулаком, и снова чужой хрип, и снова победный рев, свой, собственный; и боль, острая боль в боку, и в спине, и снова боль, и узкий стилет в трясущейся тощей руке — уже падая, он успел опустить на искаженное смуглое лицо ставшую непомерно тяжелой саблю.

Боль прошла. Свенельд не помнил, в бреду или наяву увидел он склонившегося над ним лекаря Джакопо с блестящими от слез глазами.

— Я умираю? — прошептал воин.

— Да, — честно ответил лекарь. — Умирающим не лгут.

— Умираю от ран? В бою?…

— Да. И никто из них не ушел.

— Хвала небу! — облегченно вздохнул германец. Веки его сомкнулись, а на губах застыла счастливая улыбка. Якоб знал, что в глазах умершего не было страха.

15

О человек, растворившийся в лунных лучах,

Превратившийся в лунный свет!

Он так ясен и чист,

А в глазах — лишь печаль и боль,

И ни тени радости нет…

Хоригути Дайгаку

— Ты нарушил закон, — сурово произнес ночной гость. — Зачем ты отправил мальчишку к Сарту?

Шейх молчал. Он сидел, поджав скрещенные ноги, неестественно прямой, словно ось забытых солнечных часов — опустилась ночь, часы потеряли смысл, и лишь оставленная ненужная ось напоминает о их прошлом существовании.

— Ты нарушил закон, — повторил ночной гость, и тьма под надвинутым капюшоном сгустилась и сжалась в пружинистый хищный комок. — Каждому — свое, и не тебе вмешиваться в происходящее.

Шейх молчал.

— Ты будешь наказан. Немедленно.

Плечи гостя сгорбились и набухли под грубым полотном рясы, вязкое напряжение потекло из-под капюшона, напомнившего раздутый капюшон взбешенной кобры; мгла плыла, обволакивая сидящую неподвижно фигуру — и крохотная келья караван-сарая Бахри неуловимо изменилась.

Бездна. Бездна свивала на плитах пола сухо шелестящие кольца, и бездна была — живая! Мириады алчущих глаз складывались в мерцающую чешую, и над их голодным, беззвучно кричащим взглядом вздымалась слепая острая пасть, скалясь мертвой белой ухмылкой.

Бездна полилась к молчащему человеку — и кольца ее медленно, виток за витком, обвились вокруг неподвижного силуэта.

Шейх разлепил губы — будто мрамор статуи треснул неглубоким черным провалом.

— Ты уже не человек, Лоренцо. Возможно, и я тоже… В этом «возможно» — наше отличие. Напрасно ты пришел сюда. Напрасно…

Шейх повернул голову и равнодушно улыбнулся незрячему оскалу.

Ему было все равно.

Осторожный скрип двери сменился задушенным воплем, и хрипящий ученик сполз по стене под пристальным взглядом голодных чешуйчатых глаз — и глаз резко обернувшегося священника.

Ученику не спалось, его терзали сомнения, ученик нес наставнику мучившие его вопросы — и он увидел учителя в объятиях чудовищной твари!…

Ужас накинул на вошедшего юношу свой обжигающий плащ — и больше он ничего не видел, не хотел и не чувствовал. Он отсутствовал.

Ночной гость шагнул к проему, и движения его наливались силой и уверенностью. Он был сыт.