— Сдурел? — не очень вежливо поинтересовался Черчек, спрятавшийся за меня от Талькиных упражнений. — Что старый, что малый, одни мозги на двоих… Ячмень жать пойдешь?
— Ты, дед, — бросил я, — такую фразу слыхал: как серпом по гениталиям? Вот и не лезь, куда не просят, пока народная мудрость тебе боком не вышла. Талька, положи тяпку на место! Видишь, дедушка нервничает…
Не договорив, я дернулся и слегка порезал себе ладонь лезвием серпа. Потому что снаружи раздался визг. Истошный и дикий.
Женский визг. И такой оглушительный, что мог принадлежать только Вилиссе с ее луженой глоткой.
Немедленно на визг наслоился звук глухих ударов, топот, треск ломавшихся кольев… Черчек, забыв про Талькину мотыгу, рванулся к выходу, Талька устремился за дедом…
Но первым из сарая все-таки выскочил я. И рукоять серпа бередила порезанную ладонь.
Серп. Один из моих учителей называл его «камой». Он говорил: «Кама — это лезвие, которым бреется смерть, когда у нее намечается праздник…»
21
…Под луною черной
заплывает кровью
профиль гор точеный.
…Я не услышала, когда они подошли.
Выйдя на крыльцо, чтобы вылить из ведра грязную воду, я увидела трех Черчековых парней, прижатых к изгороди толпой — молчаливой и бесстрастной толпой; увидела, как один из наших хватается за живот и пытается удержаться на ногах, непослушных и подгибающихся, как второй — самый молодой и отчаянный — безнадежно отмахивается треснувшим колом…
Последний из бывших волкунов надрывно взвыл — я на миг даже забыла, что здесь, в Переплете, он не способен обернуться — и человеческими ненадежными зубами вцепился в руку ближнего из пришельцев. Тот даже не поморщился, словно не его плоть рвали чужие челюсти. В правой, свободной руке у Боди был тяжелый топор на короткой ручке, и его обух с тупым хрустом опустился на затылок несчастного. Через мгновение Равнодушный стряхнул труп на землю и двинулся к дому.
Они шли — пустые глаза, молчащие рты, окаменевшие лица; они шли — кабатчик «Старого хрена», бондарь, печник, остальные, кого я не знала, а не знала я почти всех; они шли, такие же, как и все, и в то же время совсем другие; они шли…
И тогда я закричала.
Может быть, я надеялась, что меня услышит Таля, услышит и прибежит, и я скажу ему, что мой Дар — его Дар! — в силах… Дура! Ни на что я не надеялась. Просто кричала, как животное при виде бойни. Ведь знала же, с первой минуты знала, еще когда этот упрямый Бакс вернулся и рассказал о встрече с Бредуном — знала, что раз Неприкаянные рядом, значит, и кровь — тоже…
И когда мимо меня пронесся вихрь, я зачем-то выплеснула на него воду. А он и не заметил, он мчался дальше и мокрым весенним кабаном врезался в толпу Боди.
Один раз я сумела разглядеть его лицо и ужаснулась — Бакс смеялся. Он смеялся и вертелся в людском месиве, а руки его жили какой-то своей, страшной жизнью; и вокруг каждой из них плясал стальной огонек, будто две маленькие смерти подарили веселому грубияну две маленькие косы.
Он жал их, как жнец — ячмень; Смеющийся среди Равнодушных, Горящий среди Сгоревших, Живой среди Неживых…
Среди мертвых. Потому что кол воспрянувшего волкуна перешиб шею тому Боди, который был толстым кабатчиком, и который был последним. Сам парень не удержался на ногах и шлепнулся на поверженное тело, а когда встрепанный Бакс протянул ему руку — щенок не удержался и лизнул Баксову окровавленную ладонь.
Вожак, — поняла я. Дура я, дура…
Подбежал расхристанный Талька с Черчековой мотыгой наперевес и с разбегу уткнулся головой в Баксову грудь. Бакс осторожно отодвинул от своего лица мотыжную рукоять, сунул серпы сзади за опояску — я уж и не знала, как их теперь называть, после такого побоища — и погладил мальчишку по затылку.
После отстранил, заставил внимательно оглядеться вокруг и заглянул в расширившиеся от увиденного глаза.
— Ну как? — спросил Бакс.
— Страшно, — честно признался Таля. — Страшно и дико. А я, болван — меч…
— Ну и хорошо, раз понял, — кивнул Бакс. — Набирайся ума, а я пока за двоих убивать буду — и за тебя, и за себя. И за Энджи.
Последние слова он произнес с тоской и злостью, острыми и кровавыми, как лезвия его серпов.
— Ой, Баксик, — удивленно шепнул Талька, — тебя порезали!.. смотри — рана…
Мальчишка мгновенно расслабился, сощурился и положил ладонь поверх неглубокого, но, должно быть, болезненного пореза на Баксовом плече. Губы Тальки дрогнули, он скоро зашептал нужные слова — эх, дите ты, дите, до чего ж ты на ученье-то легкое!.. тебя бы к нам лет на десять, я б тебе сама все отдала!..
Много молодым дадено, да не все молодым можется… Дар, когда наружу идет, через душу проходит, душой насыщается; губить идет — злое берет, лечить идет — доброе берет, утешать идет — боль берет, свою поверх чужой… Нет у молодых до поры ни боли великой, ни добра немерянного, ни зла неподъемного. Оттого и знают нас, Ведающих, стариками да старухами. У старых душа — что подвалы скупца. Всякое сыщется…
Приковылял мой свекор. Мы с ним помолчали и поняли друг друга без слов. Не судьба, значит, нам здесь оставаться, а судьба в Ларь идти.
Ни поспорить, ни обхитрить… Сегодня Боди нагрянули, после перерыва этакого, завтра Страничник явится, а мы без мальца сами как дети малые. Пропадем ни за грош ломаный…
Да и так, видать, пропадем. Только — где наша не пропадала? Везде пропадала, со счету сбились…
Бакс изумленно смотрел на свое залеченное плечо, потом перевел взгляд на меня.
— Баба с пустым ведром, — серьезно заявил он, — это, должно быть, к несчастью.
Ведро выпало у меня из рук и загремело по ступенькам.
22
В этой книге всю душу
я хотел бы оставить…
…Кто я? Подскажите!..
Нет ответа.
Или их, этих ответов, так много, что они толпятся вокруг меня, улыбаясь и перемигиваясь, и в конце концов они берут меня за руки и уводят в тоску и безнадежность.
Кто я? Словно переворачивается очередная страница, начинается очередная глава…
Почему — словно? Просто: переворачивается очередная страница…
Я — сумрачный маг Арт-Шаран, предавший огню и демонам храмы Фриза за мимолетную улыбку босоногой рабыни с глазами гепарда. И кипящая лава страстей неукротимого старца течет через меня, обжигая и пенясь.
Я — невозмутимый шейх Салим Абу-Раббат, глава секты Великого Отсутствия, прошедший путь фидаи — «Отдающего только жизнь»; и отдавший гораздо больше, чем только жизнь, за право увидеть недозволенное. Я — шейх Салим Абу-Раббат; и ледяная броня бесстрастности охватывает мое высохшее тело.
Я — огненнобородый полководец Тилл Крючконосый, с хохотом взирающий на заваленное трупами Нарское ущелье; я потрясаю трезубцем и клянусь Громовым Инаром, что боги не успеют переварить всех жертв, которые я им принесу. Я велик, вспыльчив и лично казню нерадивых палачей.
Я — безногий нищий у Стены Трещин, и молодые калоррианки отворачиваются при виде моих струпьев, а старшина цеха отбирает у меня две трети милостыни и однажды умирает, потому что я способен пальцами скатать в трубочку медную согдийскую монету, и еще потому, что я тоже человек. Боль и ненависть, и я бегаю во сне…
Я — забитый трупожог Скилли, мечтающий о просяной лепешке, как о недосягаемой благодати; и я — патриарх Скилъярд Проклятый, владыка Топчущих Помост, но низость моего прошлого не в силах замарать лилово-белый плащ настоящего. Гордость, ставшая гордыней, трусость, ставшая осмотрительностью; тля, ставшая небом…
…Кто я? Ответьте!..
Тишина.
Иногда я перестаю быть «Я» и становлюсь таким маленьким, щупленьким «я», у которого колет в боку, болит горло и все время дрожат руки. Кое-что я все-таки соображаю: вот я иду по коридорам — это Книжный Ларь; вот люди в белых одеяниях покорно стоят передо мной — это Страничники; вот кто-то молчит у меня за спиной — это Она, иногда Он, но в конце концов всегда Она… и тяжелый звериный запах странным образом сливается с запахом книгохранилища.