Верхний свет становится тусклым, будто в люстре погасли две лампочки из пяти.
Фигуры людей больше похожи на тени.
НАТАЛЬЯ. Я! Я определилась! Я всегда знала, что хочу на филфак!
ВАЛЕРИЙ (заводясь ). А толку? Ну, закончила. Ну, сидишь редактором за гроши. Великая победа!
НАТАЛЬЯ. Я пишу! Я творческий работник!
ВАЛЕРИЙ. Да ладно! Пишет она… Ах, Наташенька, вот наброски Остапа Ибрагимовича «Как я бросил пить и стал депутатом!». Сделайте из них приличный мемуарчик к восьмому января! Творческий работник!
НАТАЛЬЯ (резко останавливаясь ). Какая же ты все-таки сволочь! Нет, какая же…
Света почти нет.
Блестит нож, вертясь в пальцах Валерия. Очень громко: «Ай-яй-яй, убили негра…»
6
Когда Наташка наконец скисла, я обнаружил, что кручу в пальцах нож. Столовый. С прожженной ручкой из пластмассы. Очень даже недурственно кручу. Для такого колчерука, как я, разумеется. Лезвие подмигнуло солнечным (верней, электрод а мпочным) зайчиком, напомнив давний эпизод, когда в ТЮЗе ставили Эдлиса, «Жажду над ручьем». О Франсуа Вийоне. Я тогда шабашил на полставки: фонограмму под заказ монтировал, а потом сидел на музыке. Это сейчас компакт-диск ткнул, и всех делов, а тогда ленту «Свема» ножничками, да ракорды цветные вклей, да следи, чтоб старенький «Юпитер» не зажевал в самый ответственный…
Премьера. Скучаю в будке за пультом. Сцена — как на ладони, зал тоже. Бью баклуши: знай-снимай с паузы, крути громкость, микшируй и снова вовремя на паузу ставь. Главное — не промахнуться. Мне их главный так и сказал перед началом: «Промахнешься — убью». И про сверхзадачу плести начал. А я его на хрен послал. Убьет он меня, Немирович драный, если я их бодягу наизусть знаю! Плюс партитурка рядышком, с ключевыми репликами. В общем, голый робот. И надо же: в зубах давно навязло, на генералках волком от тоски выл — а увлекся, как малолетка в первой кровати.
Одна из самых удачных сцен. Когда Франсуа в исполнении истерика Артема Тарасюка достал всех, и банда собралась его резать. Рыжебородый статист первым выхватывает нож. Красиво — черный плащ крылом взлетает вверх, и из этого крыла (руки не видно!) прямо в луч прожектора высверкивает лезвие. Рыжебородый медленно идет на Артемку, крутя порхающий в пальцах нож — с виду жуткий тесак, а может, и не только с виду, я их режиссера знаю, он же фанат, он пропустит… Тарасюк пятится к рампе. Сейчас главарь банды должен схватить заранее поставленную у задника бочку и с ревом швырнуть ее в братву. Только главарь отчего-то запаздывает. Артемка у самой рампы, дальше отступать некуда. Еще шаг, жест, миг — и нож рыжебородого войдет ему в грудь. Ну же!.. Смесь ужаса и восторга. Взлетает мрачное крещендо «Чаконы» Ганса Найзидлера, с «подписанной» сзади грозой — рука машинально выводит громкость на максимум. Я там, в зале, со всеми, я смотрю, как впервые, я жду катарсиса…
Краем глаза замечаю: покраснев от натуги, главарь на арьерсцене с усилием вырывает над головой бочку. Юрка Литвин, бывший морской пехотинец, похож сейчас на Верещагина из «Белого солнца пустыни». Ваше благородие, госпожа Удача… Зачем пуп рвать, она ж пустая?! Рев главаря заглушает музыку к едрене фене, лютни не слышно, «Чакона» сдохла, одна гроза огрызается хриплым лаем грома. «Кореша», включая рыжебородого, шарахаются врассыпную, тараканами от хозяйского тапка. Перед рампой с грохотом разлетается в щепки бочка, из нее — чертова уйма песка… часть просыпается в зал, на ноги первому ряду…
Овации. Зал рукоплещет. Я — тоже, даже не заметив, когда успел снять звук и нажать «паузу». Здорово! Но странное чувство не дает покоя, отравляя катарсис. Да, театр. Да, пьеса. И, тем не менее, трудно отделаться от мысли: если бы рыжебородый все-таки зарезал Тарасюка — катарсис был бы полным! А он мог, я нутром чую — мог бы… Что за чушь в голову лезет?!
После премьеры выяснилось: утром не в меру ретивый пожарник насыпал в бочку-реквизит кучу своего противопожарного песка! Юрка Литвин, хватаясь то за спину, то за живот и ругаясь, как целый взвод морской пехоты, собрался набить пожарнику морду, но не нашел.
А чувство ущербности катарсиса я запомнил, наверное, на всю жизнь.
— …положи ножик, — сказала остывшая Наташка. — Порежешься.
Слушаюсь, мэм.
И этот проклятый сосед, с его машиной, сменил наконец волну. Настройки радио с полминуты ворчали, обнюхивая шкалу, пока из моря звуков не всплыл Михаил Щербаков:
7
Благовещенский собор — понимаю.
Благовещенский базар — не понимаю. Никогда не пойму. Однофамильцы, ясное дело. И похожи: яркие, аляпистые. Наш собор, говорят, на дурном месте построен. То с него кресты валятся, то молния по кумполу шарахнет. Вот и базар: толкотня, гвалт, и никаких тебе благих вестей, кроме навязшего в зубах: «Подходи-налетай!» Не люблю я их обоих.
От пищи духа до жрачки брюха — пять минут наискосок.
— Почем кинза?
— Сорок копеек пучок.
— Давай. И петрушки…
Если бы не стиральный порошок, в жизни бы сюда не пошел. Мало ли тихих базаров? Сумской, например. И к дому ближе. И пиво там в кафешке холодное. Темное «Монастырское» пополам со светлым в один бокал. Вобла… Словно отзвук восторженного мата: «Во!.. бла!..» И карман все время придерживать не надо. Зато тут порошок дешевле, м-мать его… Еще на старте семейного бытия подписал для жены шутейную грамоту. Обязуюсь, мол, то да се, менять носки, крутить мясорубку, включая походы на базар раз в неделю. По причине грубой физической силы и отсутствия тачки. Вона чем шутка обернулась…
— В-ва, дарагой, какой гранат! Ц-ц-ц! Счастье, не гранат!
— А уступить?
— Слюшай, мущин, куда уступить?! Зачем уступить! Вах! Обидеть хочешь?! Ага, обидишь его, вахаббита. Ладно, беру два ядреных счастья. Один лопнул, в трещину кроваво-сочная мякоть прет. Толкаюсь мимо россыпей зелени, мимо штабелей яиц. Мимо желтых кур, бесстыже раздвинувших жирные ляжки. Окорочка, значит. Фламандский натюрморт кисти Ламме Гудзака. Нет, братцы-сестрицы, мне к выходу. Рюкзак на ходу завязал, застегнул, за спину кинул. Ненавижу тяжести в руках таскать. А на спине — милое дело.
Вьючное я животное.
— К-куды прешь?!
Куды надо, туды и пру. Ну, зацепили тебя пряжкой. Ну, смолчи: бывает, мол.
Нет, развякался.
Яблоки-груши на прилавках вдруг показались восковыми. С вмятинами от пальцев нерадивого бутафора. Петрушка с укропом — ткань на проволочках. Абхазец в кепке — плохо загримированный статист. Галдеж — фонограмма, вся в склейках. В косых лучах прожекторов пляшет пыль. Изнанка представления. Показанная зрителю, она разрушает магию.
— …льдь! Сельдь! Малосоленая…
Иду за порошком. Самую здоровую пачку возьму. Чтоб надолго хватило. Когда, осчастливленный увесистым мешком «Бинго-Автомат», выбирался на мост, — воронья лапка уцепила рукав. Над головой ветер драл когтями вывеску «Торгiвельный майданчик». Рюкзак упрямо сползал на задницу: надо снять, лямки подтянуть. Домой хочу. По Бурсацкому спуску, в метро. Домой. А тут — лапка.
— Погадать, абрикосовый? Всю правду скажу, на прошлое, на будущее, на любовь, на удачу…
Вот это «абрикосовый» меня доконало.
Молодая цыганка встряхнула цветастое полено, спавшее у нее на руках. Полено зашлось было со сна пронзительным воплем — и смолкло. Зачмокало, засопело… Не захотело помогать маме крутить толстого фраера. Или у цыган не фраер!? Жаль, спросить не у кого: я из истории трудовых ромалэ только «Возвращение Будулая» изучил. С молдаванином Михаем Волонтиром в главной положительной роли.