— Авэк-Предстоящий, — просвистел ветер в развалинах дома, — от незримых алтарей Безымянного, Отца Пути… Пути-и-и…

Рядом со мной никого не было.

Проснувшееся время сладко потянулось и двинулось дальше, и в проломе зашевелился всклокоченный Эйнар, едва не наступив на растерянного Грольна.

— Ты куда пойдешь, Сарт? — спросил он, и, не дожидаясь ответа, добавил: — Я вон туда пойду… там, кажется, не нужны герои. Во всяком случае, пока не нужны…

— А потом? — поинтересовался я, поглаживая Роа, невесть откуда свалившегося на мое плечо и удивительно тихого для его темперамента.

— Потом я пойду искать тебя, — не задумываясь, сообщил Эйнар. — Ты-то куда собираешься?

— Не знаю, Эйн… Еще не знаю.

— Я с тобой, — встрепенулся Гро, засовывая свой лей в чехол. — Я с тобой, Сарт… Ладно?

Я подошел к Гро, улыбавшемуся как-то грустно и невпопад, и щелкнул его по носу. Роа подпрыгнул и одобрительно заскрипел.

Потом я пнул ногой останки тумбочки и поднял выпавший оттуда свиток, разглаживая его на колене и отвязывая от пояса чернильницу…

…Не листайте эти страницы в тщетной надежде отыскать крохи правды о мире — ибо правды здесь нет, и мира этого нет, а есть лишь боль и память, память и боль.

…Не листайте эти страницы, стремясь отвлечь себя чужой ложью о том, что было и чего не было — ибо за ложь эту дорого плачено, дороже, чем за правду, и поздно теперь порицать, утверждать или сомневаться.

…Не листайте эти страницы от нечего делать, ибо воистину страшен тот час, когда человеку нечего делать, и идти некуда, и обрыв манит лишь тем, что он — обрыв.

…Не читайте написанного, потому что слова — ширма, темница, оковы, в которых бьется недосказанное; и меня не слушайте, когда я кричу вам об этом, потому что и я связан словами, как все; не слушайте меня, не слушайте, не…

И не верьте мне, когда я говорю вам об этом.

Не ищите здесь прошлого — его здесь нет; но не ищите и будущего. Несколько дней, горсть минут — вот они, и это настоящее, наше с вами настоящее, которое мы зачастую упускаем, предпочитая вспоминать или загадывать.

Прошлое уже закончилось, каким бы подробным оно ни казалось, а будущее еще не начиналось — и, пожалуй, никогда и не начнется. Давайте немножко поживем сегодня, сейчас, сию минуту, и тогда вы наконец сможете почувствовать не то, что мы были или будем, а то, что мы — есть.

Лучше вслушайтесь, и тогда обязательно, за очередным поворотом дороги, вы услышите…

Среди бесчисленных светил
Я вольно выбрал мир наш строгий…

Вслушайтесь, пожалуйста — вы обязательно услышите, если только не махнете рукой и не пройдете мимо. В конце концов, ведь это было так давно, и где-то там, за небесами…

ВИТРАЖИ ПАТРИАРХОВ

Повесть

В оный день, когда над миром новым

Бог склонял лицо свое, тогда

Солнце останавливали словом,

Словом разрушали города.

И орел не взмахивал крылами,

Звезды жались в ужасе к луне,

Если, точно розовое пламя,

Слово проплывало в вышине.

Мы ему поставили пределом

Скудные пределы естества,

И, как пчелы в улье опустелом,

Дурно пахнут мертвые слова.

Н. Гумилев

Чужой

— Ты написал очень грустную сказку, — сказала жена, привычно отбрасывая с лица упавшую прядь волос.

Мастер улыбнулся.

— В следующий раз обязательно напишу веселую. Обязательно. В некотором царстве, некотором государстве…

А потом ты медленно приходишь в себя, машинально размазывая по лицу копоть и кровь, тупо глядя на изуродованные останки патрульного корвета, понимая, что ты один, один в этой Богом забытой дыре, и аккумуляторы пистолета, сунутого в разбитый рот, оказываются разряженными…

А дальше — дальше ты идешь, тащишься через бесконечные маленькие деревушки, где тебя травят ленивыми собаками и почти не дают хлеба, под вялую брань и сочувствие, а выброшенные из окна старые башмаки оказываются безнадежно дырявыми и с оторванной левой подметкой, висящей на гнилых нитках. И ты идешь, тащишься, стараясь не переносить вес на левую ногу, стараясь не задумываться о будущем, пока у старой буковой рощи не встречаешь первых прилично одетых людей. В их мытых руках тонкие прямые клинки, и самый молодой из них все пятится назад, устало отмахиваясь, падая на колено, пытаясь вырвать глубоко вошедшую сталь… Ты проходишь мимо, тебе безразлично происходящее, но убийцам не нужны свидетели, им почему-то никогда не нужны свидетели, и тебе тычут железом в спину, промахиваются и догоняют снова… Ты забираешь оружие, ломая его на колене, не понимая, за что — и отдаешь богато украшенную рукоять встающему с земли владельцу. А потом недоумению не остается места, они оказываются на редкость неуклюжими и хрупкими, и, перехватывая рассеченную голень грязным рукавом от куртки ближнего из лежащих, ты привыкаешь к мысли о возможности убийства. И ты натягиваешь темно-фиолетовый колет с оранжевыми наплечниками, разбираешь мешанину ремней кожаной перевязи, отвязываешь от чахлого деревца чужую лошадь и впервые в жизни перекидываешь ногу через седло. В мир надо входить в такой, какой он есть на самом деле. Особенно в чужой мир.

— Схватку надо было делать детальнее, — сказала жена, продолжая вязать. — Это сейчас модно.

— Хорошо, дам детальнее, — думая о своем, ответил Мастер.

…Хозяин гостиницы лебезил перед золотым шитьем колета, перед ажурным эфесом меча и даже перед его породистой лошадью. Это сразу выпрямило спину, гордо откинуло голову и превратило скверное произношение в иностранный акцент. А когда хозяин пополз по заплеванному каменному полу за оброненным квадратиком из тусклого металла — он понял стоимость найденного увесистого кошелька и устыдился вспыхнувшего презрения к крохобору-хозяину. Потом стыд исчез, исчез незаметно и больше никогда не появлялся.

Гостиничная прислуга, любопытная и крикливая, сразу прозвала его чужаком — и это тоже прочно приросло, став именем, кличкой, второй кожей, невесомой и незаметной. Он долго был Чужим, очень долго — пока не стал Мастером.

Брусчатка мостовой и кирпич стен были нелепы и архаичны. Ты меряешь зигзаги улиц, сидишь в винной духоте кабачков и притонов, расталкиваешь ножнами толпу на карнавалах и публичных казнях, прицениваешься на рынке к плащам и девочкам… Город входит в тебя и становится тобой, и лишь полное отсутствие вывесок, листков с указами и пошлых стишков на заборах — полное отсутствие слова, написанного или напечатанного, выцарапанного на грязной стене или камне мостовой — эта странная пустота еще смущает тебя. Но и она становится обыденной. Позднее ты заметишь, что здесь не поют песен. Даже на карнавалах. Никогда.

Пятискатные черепичные крыши, жутковатые резные флюгера в виде зубастых тварей с печальными глазами, грубо отесанные камни мощных стен — и неожиданно ажурная, витиеватая филигрань особняка, обветренный мрамор колонн, красноватый лак деревянных дверей… Испуганный горожанин шарахается в сторону, не отвечая на вопрос, и тонкая хищная стрела у самых ног, посмевших переступить невидимую черту перед молчащим домом… Ладно, это тоже город. Мглистые, понурые рассветы, темно-серые зубцы крепостных башен, глухое звяканье засовов и перекличка ленивых часовых. Это надолго. Может быть, навсегда. Ты стряхиваешь зябкое сонное оцепенение и осторожно переступаешь порог гостиницы. Будем привыкать.

— Это наивно. — Жена аккуратно намазывала масло на будущий бутерброд. — Это наивно. Уж вывески ты мог бы оставить.

— Не мог, — ответил мастер.

* * *