Почему-то табунщик чувствовал, что он зря подобрал в степи смешного Безмозглого.

Сон

…В объективе моргнул чей-то глаз, щелкнул замок, и дверь отворилась.

— Привет.

— Привет.

— Знакомьтесь, мужики. Это Стас.

Я с опаской погрузил кончики пальцев в аморфную Стасову ладонь.

— Заходите. Все уже в сборе.

Все, которые были в сборе, усиленно расслаблялись. И занимались этим, похоже, не первый час.

Интимный, бисквитно-кремовый фальцет колебал сизые струи «Честерфильда», на экране бесполое существо любило сопротивляющийся микрофон, и в такт его спазмам подрагивали на диване две полуодетые полудевицы. На ковре подле лежбища уютно устроился тощий парень, время от времени ищущий компромисс между шампанским и коньяком. Остальные прочно утонули в сумраке углов, и были вялы и неконкретны.

Я поискал бокал, свободный от окурков, потом поискал окурок, свободный от губной помады; позже, уяснив всю тщету своего наивного поведения, подсел к тощему, отпивавшему в данный момент из двух бутылок одновременно, тем самым решив мучительную проблему выбора — и попросил закурить.

— Рано еще, — как-то неопределенно отозвался собутыльник. — Не успел в дверь влезть, и сразу…

Я осторожно извинился, вызвав у дам приступ болезненного веселья, и отвалил в кресло. Весь комизм положения заключался в том, что мне лень было уходить. Это ж надо сначала встать, потом прощаться и одеваться, тащиться на остановку, ждать трамвай, ехать… Весь процесс вызывал уныние, ничуть не меньшее, чем уныние окружающего веселья.

Я откинулся на спинку кресла и полуприкрыл глаза. В голове по-прежнему гудела вчерашняя репетиция. Собственно, гудело лишь то, что было до и после сорванной «генералки», и уж поверьте, сорванной как положено, с воплями, помидорами и истерикой растерзанной Джульетты! — а саму репетицию, весь ее первый проклятый акт я и не помнил-то как следует… Это уже после в курилке помреж рассказывал, как в середине акта я полчаса по сцене за Тибальдом гонялся, а Ромео мне все руку выкручивал, пока я ему эфесом по морде не въехал и не заорал: «Чума на оба ваших дома!…»

Бедный Ян — это который Тибальд, по вечернему распределению — он же твердо знал, что Тибальду положено непременно заколоть подлеца Меркуцио с санкции всемирно известного классика Вильяма, под вступающие фанфары и изменение мизансцены с фронтальной на диагональную… Я так и вижу — идет Тибальд, рапирой в краске машет, а я сползаю у левого портала и посмертный монолог выдаю. Вот, значит, и выдал! Это Ян классика читал, и я читал, и режиссер сто раз читал — а Меркуцио мой не читал, и никак не собирался помирать от дешевого бретера. Хочешь заколоть — учись оружие за нужный конец брать, а не умеешь — иди кормилицу Джульеттину играй… Так что бегал Тибальд под мой импровизированный пятистопный ямб, а режиссер Брукнер только лысину в зале платком промокал — а после подполз, сволочь очкастая, и тихо так: «Слышь, Алик, я тебя во второй состав пока переброшу, ты отдохни, выспись, а там будем посмотреть…»

Я вспомнил легенду о мальчике из театра Кабуки, вошедшем в образ и голыми руками угробившем на сцене пятерых собратьев по ремеслу — игравших всяких там древнеяпонских негодяев. Куда его потом перевели? Ах да, в куродо… Куродо — это служитель сцены такой, свечи зажигает, грим поправляет, сам весь в черном балахоне — и зритель его в упор не замечает. Правильно, пойду в куродо, там мне и место. Уж на что стихами никогда не баловался, да и то так достали вчера…

Я вынул из кармана смятый тетрадный лист и разгладил его на колене. Потом пробежал глазами написанное.

От пьесы огрызочка куцего
Достаточно нам для печали,
Когда убивают Меркуцио —
То все еще только в начале.
Неведомы замыслы гения,
Ни взгляды, ни мысли, ни вкус его —
Как долго еще до трагедии,
Когда убивают Меркуцио.
Нам много на головы свалится,
Уйдем с потрясенными лицами…
А первая смерть забывается
И тихо стоит за кулисами.

Граненый бокал придавил руку к журнальному столику, на колено уселась любопытствующая девочка Алиса, подозрительно тяжелая и невинная; в дверях всплыл очкастый кот Базилио, машущий упаковкой зеленых пилюль — и я уже был готов тратить свои золотые в Стране Дураков.

Подраться, что ли, встряхнуться в свалке, и удрать…

— Встряхнуться хотите?

— Хочу.

— И что же вам мешает?…

— А ничего! — легкомысленно заявил я, не оборачиваясь к назойливому собеседнику. — Сейчас вот «колесо» хлопну, коньячком запью и с Алиской на диван завалимся. Чем не Эдем?!

Совсем рядом зависли узкие глаза с вертикальными кошачьими зрачками, мелькнул рукав грязно-пятнистой хламиды… Ну вот, как мне — так рано еще, а как обкуренному жрецу-любителю с несытым взглядом — так в самый раз. Везет мне на параноиков. Сейчас вот встану и…

— Не встанете. Это ж надо прощаться, тащиться на трамвай, ждать его опять же… А вам глобального подавай, никак не меньше. Классику там, весь мир — театр, стихи непризнанные… Хотите, допишу?

Он склонился над моим коленом и быстро зашелестел шариковой ручкой. Я наклонил голову. Внизу обнаружилась новая строфа, дописанная витиеватым почерком с левым наклоном.

У черного входа на улице
Судачат о жизни и бабах
Убитый Тибальдом Меркуцио
С убитым Ромео Тибальдом.

Почему-то это оказалось последней каплей. Я судорожно вцепился в пятнистый рукав, как в детстве хватался за теплую мамину ладонь.

— Встряхнуться хотите?

— Хочу.

— Действительно? И не страшно?…

Черт меня дернул за язык сказать «хочу» в третий раз…

Гул затих.

Я вышел на подмостки…

Глава третья

Что знал я в ту пору о боге,

На тихой заре бытия?…

Я вылепил руки и ноги,

И голову вылепил я.

А. Галич

Безмозглый сидел на пологом берегу узкой пенящейся речушки и пристально следил за купающимися подростками. Юные пастухи скакали в брызжущей радуге, вскрикивали от жгучих прикосновений ледяной воды и звонко шлепали себя по глянцевым ляжкам. Именно ноги их, гладкие юношеские ноги, не успевшие затвердеть синими узлами вспухающих мышц, и привлекли к себе внимание Безмозглого. Нет, отнюдь не тайная страсть к существам одного с собой пола — хотя нравы табунщиков, на дальних перегонах до полгода обходящихся без женщин, отличались предельной простотой — мучила его; просто он искал ответ на неотвязный вопрос, уже пятый день неотлучно таскавшийся за ним. Дело в том, что ноги зрелых мужчин племени — практически всех мужчин! — были покрыты рубцами самых разных форм и размеров; и полная несхожесть шрамов не позволяла списать их на ритуальную татуировку. Здесь было нечто иное, нечто…

Сидящий на берегу человек настолько погрузился в тайные думы, что даже не обратил внимания на хруст травы за спиной, и лишь крепкий дружеский шлепок по загривку выдернул его из липкой трясины размышлений.

— Мальчика себе высматриваешь, Безмозглый?! — раскатисто захохотал подошедший Кан-ипа, плюхаясь рядом на размокшую глину. — Хочешь, овцу подарю?! Хорошая овца, жирная, смирная, — и браслетов не клянчит, не то, что эти… Ты для нее самый лучший баран будешь! И не овдовеет никогда — из тебя шурпа постная выйдет. А то давай в набег рванем?! Жену тебе красть надо? Вот и утащим — может, и мне чего обломится… Ну, так как? Коней седлать — или за овцой идти?!

Безмозглый глядел на веселого табунщика, сосредоточенно морща лоб. Он уже достаточно понимал чужой язык, у него оказалась на удивление цепкая память, но не всегда еще удавалось сразу замечать переход от серьезного разговора к насмешке.