Я послушно взял предложенного мне Хайяма и позаботился прикрыть дверь с той стороны.

Каталог подтвердил то, в чем я уже не сомневался. Названные рубаи никогда не издавались. А в 167-й косвенным образом упоминалась Нишапурская Большая мечеть Фансури. Построенная через семь-восемь лет после предполагаемой смерти Омара Ибрагима Абу-л-Фатха ан-Нишапури. Более известного под прозвищем Хайям.

* * *

В назначенный день я пришел к Илье Аркадьевичу, готовый продать ему душу и сжечь его на костре. Одновременно. И он понял это.

— Скажите, дорогой мой, вы можете занять мне пять рублей?

Я машинально извлек помятую пятерку.

— А пять минут?

— Вот видите. А я могу. Только не смотрите на меня так понимающе. Это не каламбур и не бред параноика. Я действительно могу занять пять минут. Вам. Графоману из клуба. Мацуо Басе и Франсуа Вийону. Кому угодно. Я не знаю, откуда на мне эта ноша, и мне все равно, поверите вы или нет. Впрочем, вру — не все равно. И пригласил я вас не случайно. Старость — паскудная вещь, молодой человек, особенно если по паспорту я ненамного старше вас. Но за все надо платить. Поразившее вас хокку стоило мне пяти лет жизни. Хайям — почти год. Видите угловой томик Ли Бо — лет шесть. Так что уже почти пора. Почти.

Если вы хорошо пороетесь на полках, вы отыщете стихи, не вошедшие ни в один сборник, не значащиеся ни в одном каталоге. Их писали в мгновения, в подаренные секунды, куда я втискивал свои годы, сжимая их до пяти минут. Что поделаешь, на большее сил не хватало… Но мне казалось, что игра стоит свеч, что искусство требует жертв — а оказалось, что жертв требуют все. Одни жертвы ничего не требуют.

Я видел, как вы берете книги в руки. Вы мне подходите, дорогой мой, это наивно, глупо, но я скоро умру, и пора задуматься о наследнике. Наследнике всего, что у меня есть, и креста моего в том числе. Не спешите ответить. Идите домой, подумайте, спишите все на маразм старого идиота, выпейте водки и забудьте. Но если списать не удастся — тогда приходите. Я буду ждать. Всего хорошего, молодой человек. Поверьте, мне непривычно так обращаться к почти сверстнику, но иначе это выглядело бы нелепо… Идите.

* * *

Всю неделю я бродил кругами возле его квартала, проклиная свою впечатлительность и мягкотелость. Любая попытка сосредоточиться на словах Ильи Аркадьевича вызывала тошноту и головокружение. Я взрослый человек, без пяти минут кандидат, без пяти… Без пяти минут. Взаймы.

На восьмой день я зашел в знакомый двор.

Два красномордых детины в ватниках курили подле обшарпанного голубого автобуса. Морщинистые старушки любопытно разглядывали черные с золотом ленты на немногочисленных венках, их глазки неприлично сияли. Родственники, соседи, да минует нас чаша сия, пьем без тоста, чужие люди… Я кинулся по лестнице. Меня пропускали, сторонились, сзади слышалось: «Который?… этот самый… Родня? Нет… да пусть подавится, кому эта макулатура надобна…»

В старом кабинете с занавешенным зеркалом никого не было. На столе стояла чашка недопитого чая, рядом лежало… Рядом лежало завещание, придавленное тяжелым пресс-папье. Библиотека завещалась мне. В здравом уме и трезвой памяти. Или наоборот. Мне. И желтый листок с пятью небрежными иероглифами и коряво записанным переводом.

Кто строил храм, тот умер.
Ветер столетий пронзает душу.
Падаю в мох вместе со снегом.

Глава семнадцатая

— …Кто строил храм, тот умер, — после долгого молчания повторил Сарт. — Ветер столетий. Везет же людям…

Мом резко встал и вышел из комнаты, смахнув по дороге с журнального столика пузатую бутылку. В коридоре раздался писк, и сейчас же в дверь просунулся очаровательный носик и не менее очаровательная челка, из-под которой блестели умело наивные глазки.

— Можно? — деликатно спросили челка, носик и глазки.

— Можно, можно… — буркнул я. — Заходи, Алиса.

Алиса игриво прошлась по комнате, время от времени кокетливо поглядывая на Сарта. Меня она, похоже, игнорировала. Ну и правильно, кто я такой?! А тут товар подержанный, но вид имеет… Разве только души нет, если не врет, так нам не впервой! Дырка хоть осталась?… Ну ладно, пусть не дырка — пустота… Залезем в пустоту, свернемся клубочком, места на всех хватит!… Ой, шалишь, Алиска, не про тебя такие дырки… Ну, Мом, — он у нас великий режиссер, я, выходит, великий актер мировой самодеятельности, а Сарт? Режиссер, актер — кто третий? Костюмер? Суфлер?… Великий гример?!

— Мальчики, а мальчики… — пропела Алиса, — а вы что ж тут — совсем-совсем одни?

— Да вроде бы так, — немедленно отозвался Сарт в том же тоне. — А вы что ж там — совсем-совсем все вместе?!

— А ну их всех, — передернула плечиками Алиса. — Дураки дурацкие… Накурили, как в дирижабле, а диван жесткий и… Пуговицу оторвали, а блузка импортная…

Она охотно продемонстрировала наличие отрывания импортной пуговицы. Сарт сочувственно поцокал языком.

— И все-таки, — заявил он, — кино там разное… Разумное, доброе, вечное. Посмотрели бы, все веселее!…

— Это жутики-то? — скривилась Алиса. — Вот где они у меня сидят! — и для пущей убедительности она шлепнула себя пониже пояса. — Упыри эти синюшные, вроде Стаса, оборотни недоделанные… Кровь по морде размазывает, а сам на продюсера косится: не пора ли перекурить? Небось, в жизни так зубами бы не клацал…

— Разумеется, — поддержал ее Сарт. — В жизни совсем не так… В жизни мы стоим на террасе, закат полыхает в полнеба, и в кустах у старой ограды кладбища вдруг слышится шорох — словно какой-то силуэт серым комком метнулся за шиповник — но, может быть, это всего лишь сон… Это сон, странный, невозможный сон, и мы летим, летим, падаем в крутящуюся агатовую бездну, смеющуюся нам в лицо; а вокруг — пламя, и все плавится, течет, и — глаза! — сотни, тысячи голодных распахнутых глаз, они впиваются, они зовут, и подушка дышит влагой кошмара… А потом на востоке занимается невыносимое сияние, и тело отказывается подчиняться, боль путает мысли; и мы едва успеваем уйти в дыхание, голубоватыми струйками тумана скользнув в кокон, ощущая объятья материнской среды, шероховатость камней и сочную мякоть корешков; и все гаснет, и лунная последняя пыльца осыпается на холм…

По-моему, девочка Алиса была близка к истерике. Она, не отрываясь, смотрела в лицо Сарту, а я глядел на нее, боясь повернуться, увидеть, заглянуть в пропасть, распахнувшуюся под неподвижными тяжелыми веками.

— Этого не может быть, — шептала Алиса, — это неправда…

— Неправда?! — жестко перебил ее Сарт. — А что правда? Раздеться догола и слетать на шабаш? А ты знаешь, какой он — шабаш?! Сходи в ту комнату, посмотри! Разве что шуму чуть побольше…

Сарт замолчал и прислушался.

— Да и здесь шуму порядочно, — добавил он секунду спустя.

Алиса всхлипнула и вылетела в коридор, словно оборвалась невидимая привязь, удерживающая ее около Сарта. Тут только я обнаружил, что из коридора доносится нестройный гул голосов, из которого выделяется возбужденный фальцет Стаса: «Пустите меня! Пустите, сволочи! Я этой Прорве живо бельма понатягиваю, куда следует!… Козел пятнистый!…» Затем Стаса, видимо, отпустили, потому что вопли пронеслись по коридору, хлопнула входная дверь, и наступила тишина.

Каким-то шестым чувством я ощутил, что без Мома там дело не обошлось, и направился к двери. Сарт встал и пошел за мной.

В коридоре стоял Мом и причесывался, глядя в зеркало. Соседняя комната была пуста, и сквозняк колыхал серые лохмотья дыма.

— Где все? — спросил я. — Где Стас?

— На лестничной клетке, — не оборачиваясь, отозвался Мом. — Я их выгнал.

— За что? — осведомился деликатный Сарт.

— За уши. Эта водоросль, — Мом все поправлял волосы, словно это имело для него сейчас первостепенное значение, — он спросил меня, уважаю ли я его как личность, и потребовал честного ответа. Ну, я и ответил… честно.