САРТ

Тогда зачем ты мучишь лицедея? Да, дар его — как дрожжи в здешнем тесте, Не знающем ни веры, ни театра, И тесто скоро разорвет квашню. Мне кажется, из множества миров, Которые объединяет Бездна — А я их знаю, я по ним ходил, Пока не смог попасть в необходимый, — Из множества миров лишь на одном Возникла мысль, что все вокруг — есть сцена, А, значит, где-то есть и режиссер, Ведущий от пролога к эпилогу, Все знающий в спектакле наперед, Актера боль и зрительские слезы Заложены им раз и навсегда; Актер свободен — но в пределах сцены, Свободен зритель — но в пределах зала, Равно свободен плакать и смеяться, Равно свободен жить и умирать. И в здешний мир разбитых витражей, Разбитых слов, чья власть была огромна, Но рухнула — на время иль навечно — Ты хочешь бросить веру и театр, И выпустить толпу статистов — Бездну! Ты был бы прав, когда б ты точно знал, Каков финал — и будет ли финал!

МОЛОДОЙ

Мальчишка — линза. И, пройдя шлифовку, Он станет суперлинзой. И зажжет, Зажжет костер — такой, как я хочу! А ты, ты гость здесь, Сарт, — ты вечный гость, В любых мирах не знающий покоя, В любом пути не знающий конца Ты гость, не я — принявший имя Мом, С чужою плотью и своим умом!

САРТ

Ты много знаешь о своем пути? Ты видел лишь отрывок той дороги. Где был я до — и где я буду после? Кем был я до? — и после стану кем?!

Молчишь?

МОЛОДОЙ

Молчу.

САРТ

Ты вправду поумнел. Я помню эту землю, это небо, Я здесь впервые клеил витражи, Из первых слов — и я бросал на ветер Черновики, что в будущем, потом, Договорят другие. Я смеялся — Пока не перешел пределы власти, Пока на ветер не швырнул себя! Я не играл телами и мирами, Я не стремился стать пророком Бездны, И никаким пророком вообще, Я не платил долги чужою кровью, И не был путь мой легкий и прямой — Я шел домой И я попал домой!…

ЗАНАВЕС

(Интермедии обычно не читают. Актерам предоставляется свобода импровизировать, а зрителям — свобода домысливать недосказанное…)

Акт второй. Когда подмостки горят под ногами

Глава восьмая

…И птицы царили над дворами его;

и вороны каркали на улицах города и на

площадях, плача о тех, кто был там.

Фрасимед Мелхский

Молодой трупожог Скилъярд пробирался сквозь недовольно косящуюся на него ночь. Ночь фыркала, всхрапывала, обливала тощий силуэт из лунного ведра — и несчастного Скила бросало из тени в тень, от дерева к дереву; и развалины довольно подсовывали под заплетающиеся ноги то балку, то кирпич.

Скилъярд хотел есть. Трупожоги всегда хотят есть. Это у них профессиональное. Днем их обычно не замечают, сторонятся, почти не трогают, и даже Подмастерья из каризов избегают красть зазевавшихся парий для своих жутких обрядов. Кому-то надо делать из людей трупы; кому-то надо из мертвых тел делать пепел, так красиво летящий по ветру; и страшные сказы сказывали о вечно голодных трупожогах по темным укромным углам…

Сказывали, да не трогали, не убивали, но и есть не давали. Ну и ладно. И сами с волосами… Только в брюхе урчит, словно жалуется брюхо на нерасторопного хозяина, и ноги волочатся, и ночь проклятущая все норовит высветить, зараза безглазая…

Скил слишком близко подошел к решеткам, ограждавшим Оружейный квартал; и треугольный метательный клин ударил в спасительное дерево у самой щеки, больно ободрав нос отколотой щепой. «Промахнулись», — облегченно подумал Скил, отскакивая на нейтральную пустошь к заброшенному сараю, и тут же одернул себя. «Нет, не промахнулись — намекнули… Напомнили. Оружейники железом зря не кидаются. Ни клиньями, ни гранеными боевыми мячами. Вот вороны, которых не доели пока, и те на дух к их решеткам не приближаются. Толстошкурый народ, эти железнолапые, даром, что ли, Дикая дружина из Зеленого замка три раза мордой в их хмурый строй билась, и все без толку…»

Скилъярд сам потом трупы солдатни палил, и своими глазами видел — есть у дружинников мозги, есть, нечего языком попусту трепать — желтые да склизкие, но есть. Только что с того, когда Оружейники жрать все равно не дадут. И те не дадут, и эти не дадут, и никто не даст — а хочется до зарезу, я ж живой покамест, не совсем, но все-таки…

Вдалеке, за безглазыми остовами особняков и веселым районом Пляшущих Флоксов, ревниво оберегаемом всеми кланами — за поджог таверны или борделя нарушитель обрекался на жизнь отшельника, и не для него распахивались двери притонов и узорные халатики девочек — вдалеке раскачивалось унылое зарево: дружинники жгли предместья. Они жгли предместья уже шестой год, с большей или меньшей периодичностью; они жгли, предместья привычно горели, все было в порядке и даже забавно. После дружинники уводили отловленных женщин, население окраин выволакивало из неразличимых дыр свой нехитрый скарб; и уродливая девушка ценилась на вес перца — горб или бельмо давали мужу хоть какую-то уверенность в завтрашнем дне, а в остальном баба и есть баба… Впрочем, все это чушь, и едой там сейчас уж точно не разжиться. Слово ведь какое гнусное: «Еда-а-а-а-а!»; и зубы клацают, и голова словно пеплом натерта, и жевать страсть как охота — а нету!… Вот когда поел уже, тогда совсем другое дело, тогда совсем другое слово, тогда не еда — пи-и-и-ища!…

В голубое лунное пятно влетела поджарая взъерошенная крыса и настороженно замерла, скалясь отсвечивающим бисером. Здоровый такой крысюк, матерущий… У Скила аж слюнки потекли. Он сжался, стараясь успокоить отчаянно бурчащий желудок, и осторожно потянул из-за пояса укороченную пращу. Угловатый булыжник нырнул в ременную петлю, и трупожог мягко крутнул пращу, стараясь производить как можно меньше шума. Подлый грызун скептически подвигал носом, чихнул, прослеживая крутую дугу камня, и, радостно завизжав, нагло отбежал в сторону.

Скил чуть не заплакал от обиды и бессилия. Еще пару ночей назад он бы не промахнулся; пару ночей пустого живота, три тысячи шагов бесплодных поисков, лишний сырой покойник без вещей, годных на обмен или продажу; и вот тебе… Он все-таки всхлипнул и испуганно зажал рот, озираясь по сторонам.

Крыса тоже раздумала играть, шарахнулась вбок от хлюпающей неуклюжей громадины и растаяла в чернильных провалах между домами. Скилъярд спрятал пращу, сделал шаг, перенося вес на вялую непослушную ногу — и короткий предсмертный писк иглой вошел в мозг трупожога, и ноги оказались способными на мгновенный переброс тела в тень массивной стены. Эх, ноги мои, ноги…

Шаги. Шлепающие, размеренные. Сытые шаги. В пятно света, где еще недавно щерился издевающийся зверек, ступила черная качающаяся фигура, двумя пальцами уцепившая длинный голый хвост давешней крысы с перебитым хребтом. Фигура задумчиво посмотрела на болтающийся трупик и зачем-то присела на корточки.

И когда лицо пришельца стало ясно различимо, Скилъярд судорожно вжался в ледяной сланец стены, и слюна во рту вдруг куда-то исчезла, и голод исчез, и злость исчезла; осталось одно чувство — страх.

В пятне света пристально глядел на крысиные останки не кто иной, как Девона Упурок, сумасшедший убийца, юродивый ужас ночных мародеров.

Днем Девона вечно пропадал где-то, зато после заката… Разное говаривали люди о полоумном уроде, и сам Скилъярд как-то сподобился лично видеть Упурка на подходе к окраинам. Безумец стоял на коленях, держа в руках человеческий череп — то ли свежеободранный, то ли найденный в руинах — и бормотал разные косноязычные глупости, перекидывая мертвую голову с ладони на ладонь. Скил тогда ушел довольно легко, потому что Девона мучительно изогнулся, запрокидывая лицо и крича на луну, словно пытаясь запретить ущербному диску его извечную работу. Чем-то не нравилась ему луна: то ли светила не так, то ли глядела не туда; и легко ушел от него трупожог, а вот сейчас и не ясно-то, как жизнь обломится…