Палец Бредуна указал на дверь.

— Почему? — обиделась-удивилась Инга.

— Потому, — неожиданно мягко ответило Безликое Дитя. — Выйди, пожалуйста…

И Инга тихо вышла.

В завершающуюся ночь.

18

Под покрывалось темным

ей кажется мир ничтожным,

а сердце — таким огромным.

Ф. Г. Лорка
ЗДЕСЬ

Рассвет еще не наступил, но был уже на подходе; и над лесом занималось робкое сияние, словно нимб над лохматой макушкой какого-нибудь святого.

Инга стояла у изгороди, спиной к непривычно тихому хутору, и глаза женщины были плотно зажмурены. Она видела что-то свое, о чем никому не хотела рассказывать, и все равно сквозь это «свое» пробивались контуры леса и светлеющее небо над ним.

— Рассвет вставал, нам уступая место; закат краснел, стыдясь за наш рассвет, — прозвучало позади Инги.

Она не обернулась.

Неслышно подошедший Бредун встал рядом, звучно хрустнул пальцами и принялся энергично двигать костлявыми плечами, как человек, только что закончивший тяжелую работу.

— Ушли они, — бросил он, отвечая на невысказанный Ингин вопрос. — Тут им не постоялый двор — поговорили и разбежались кто куда… И я сейчас пойду. Дел невпроворот, а я все свободное время на тебя трачу. Нет чтоб отоспаться или книжку почитать… литра на три, с картинками…

Инга не вслушивалась в бурчание Бредуна. Она уже начала привыкать к его манере вести беседу — надо заметить, весьма своеобразной манере — и теперь вновь погрузилась в свои размышления, давая Бредуну возможность выговориться и получить полное удовольствие от собственного остроумия.

— Ты знаешь, Бредун, я тут думала… — начала было Инга и замолчала, ожидая очередного укола, вроде «Думала? Представляю, как тебе это было трудно!..»

Нет, укола не последовало.

— Я тут думала, — уже уверенней повторила Инга, — и, в общем, ничего интересного не надумала. Понимаешь, я раньше жила, как по проспекту шла, где на каждом углу — светофор. Все ясно, все гладко и укатано… Сперва короткие платьица, потом — брючные костюмы и косметика; школа, институт, Анджей, семья, Талька… мне это даже нравилось. И вдруг сошла с проспекта, свернула в переулок — ни мужа, ни сына, темные незнакомые рожи в пыльных окнах, и на каждом шагу выбор: «Налево пойдешь — коня потеряешь, направо пойдешь — себя потеряешь…» И все, чего не может быть — есть.

— Ты мужу в глаза часто заглядывала? — неожиданно спросил Бредун.

— Ну конечно, — машинально ответила Инга, осеклась и зачем-то стала постукивать пальцем по плетню. — То есть не очень…

— А сыну?

Инга не ответила.

— Слепая ты, — подытожил Бредун. — Не обижайся, я не со зла… Смотришь, а не видишь. Иному тощенькому горожанину сквозь очки в глаза заглянешь — если уметь смотреть, конечно — а там флаги на ветру бьются, герольды трубят, и он сам стоит в золоченных доспехах, и рука на копье не дрожит… Или сидит пожилая библиотекарша за письменным столом, а под ресницами у нее — скалы Брокена, Вальпургиева ночь, и копыто Большого Рогача, к которому она припадает, пьяна от страсти!.. За каждым человеком — миры и судьбы, просто надо уметь смотреть и чаще сворачивать с освещенного проспекта в темные переулки.

— Как вы? — тихо спросила Инга. — Как Неприкаянные?

— Нет, не как мы. Как Черчек. Как Вила его покойная. Или Иоганна. Йорис, наконец, хотя он больше по помойкам… ну да ладно. А мы, Неприкаянные, мы ведь не смотрим, мы идем — туда, за грань между возможным и невозможным. Собственно, мы и есть — возможность невозможного. Вот скажи мне на милость, возможно ли, чтобы Бакс этот ваш с того света возвращался?

— Невозможно, — кивнула Инга.

— А все остальное, о чем зря трепать языком не стоит; все, что ты сама видела, слышала, руками трогала — это возможно, если глядеть с освещенного проспекта?

— Невозможно.

— Вот видишь! А все почему? А все по кочану, да еще потому что дура-Иоганна тебя на меня вывела. А я — Неприкаянный.

Бредун заулыбался — и тут Инга завелась с полоборота. Она чувствовала, что близка к истерике, что зря сорвалась, но… Видимо, сказалось напряжение последних дней.

— Неприкаянный? Сволочь ты, а не Неприкаянный! Мерзавцы вы все, с вашим невозможным, ублюдки потусторонние! Ведь смотрите же, со стороны смотрите, пиво лакаете, а мы вязнем в этом невозможном, дохнем, горим, глотаем под завязку!.. Оно ведь с нами происходит, с людьми, а вы, вы все…

Бредун поскреб небритый подбородок, отвернувшись от Инги, но она силой заставила его повернуться обратно, ненавидяще взглянула в это вечно ухмыляющееся лицо — и застыла, подобно жене Лота, оглянувшейся на пылающий Содом.

Лицо Бредуна превратилось в озеро лавы, расплавленной магмы, готовой застыть чем-то страшным, неистово-яростным, маской нечеловеческой обиды. Вот сейчас, вот…

Но — не застыло. Обида осталась, только обычная, простая обида, а гнев и ярость оскорбленного демона или божества… — ушел огонь, полыхнул и исчез в глубине чужой неприкаянной души.

— С вами, с вами происходит, — глухо пробормотал Бредун. — Понятное дело, с вами, с людьми… С кем же еще невозможному происходить, как не с вами? Для нас-то оно — возможное, повседневное, рутина обыденности, так сказать… Мы же сами — возможность невозможного; мы — Неприкаянные!.. И ни одна зараза не скажет — кончай, Сарт, миры кромсать, давай я тебе лучше котлетку поджарю… за просто так. Вот это невозможное дело, ни в какую невозможное…

Он резко метнулся в сторону — и Инга осталась одна.

Совсем одна.

Она еще немного постояла, опираясь на изгородь и ощущая внутри себя гулкую пустоту, где эхом отдавались чьи-то удаляющиеся шаги — или это билось сердце? — и побрела во флигель.

Дверь открылась без скрипа, легко-легко, как театральный занавес на хорошо смазанных кольцах; Инга застыла на пороге, и шаги, звучавшие в ней, ускорились и превратились в неровный, спотыкающийся бег.

На незастеленной кровати, поверх подушки, лежал нож.

Тот самый.

Над ножом склонились люди. Двое. Они стояли к Инге почти спиной, лица пришельцев были плохо различимы, и Инга успела лишь отметить, что оба гостя — высокие мужчины крепкого телосложения; только один — полуголый, по-волчьи поджарый, чем-то похожий на Йориса, с рассыпавшейся по спине гривой пепельных волос; второй выглядел более массивным, но с какой-то врожденной грацией, и когда он чуть повернул голову, в сумраке комнаты проступил суровый чеканный профиль, будто выбитый на монете.

Потом второй протянул руку к ножу, протянул неожиданно изящно, словно даму на танец приглашал — лишь слегка колыхнулся длинный серый плащ, скрепленный у горла гостя тусклой фибулой — и нож в ответ вспыхнул, загорелся молнией в грозовом мраке, сгустившемся вокруг.

«Танцующий с Молнией, — вспомнила Инга. — С Молнией…»

Она видела людей и видела стену за ними. Нет, не то чтобы гости были прозрачными, и стена просвечивала сквозь их тела, а так — вот люди и вот стена за ними.

Одновременно.

А вот только стена. И никаких людей.

И нож на смятой постели.

Инга робко приблизилась к кровати. Одеяло вдруг стало сдвигаться в сторону, подушка с ножом зашевелилась — и пятнистый живой канат зазмеился по кровати, стекая на пол, поднимая узкую голову с чутко подрагивающим язычком.

«Чш-ш-ш-ш!.. — прошипела чудовищная змея голосом Бредуна. — Чш-ш-ш-ш… Темные!.. умирают и больше никогда не рождаются… Ссссказззки вссссе это, жжженщщщина… чушь… Чччушшшшь!.. сссссспиии…»

…Снаружи вставало солнце.

Солнечный зайчик ловко запрыгнул в маленькое окошечко под потолком, больше напоминавшее бойницу, и пробежался по руке спящей женщины.

В руке был зажат нож.

Зайчик проскакал по лезвию, порезался и обиженно угас.

19

Пустырь и небо

руки мне сковали.

Пустыни неба

раны бичевали.

Ф. Г. Лорка