Когда я пытаюсь назвать Ее по имени, через меня идет Сила. Ее Сила. Я мал, болен и слаб, но накопленные ярость, боль и гордыня кипят во мне, и бессильная Сила проходит сквозь них, насыщается душами Арт-Шарана, Скилъярда Проклятого, Абу-Раббата, Тилла Крючконосого, многих других — и Страничники потом уходят, унося в себе частицу полученной от меня Силы.

«Да, Глава», — говорят они, пятясь задом к двери.

И крышка Переплета захлопывается за моей спиной.

Кто я?! Дайте вспомнить!..

Не дают…

Кто я на самом деле?!

Человек? Тогда — который?..

И вновь шелестит, переворачиваясь, очередная страница…

(…зачем, зачем я коплю чужие души в гробнице своего сознания, зачем я даю чужой Силе воплощаться, проходя через накопленное; зачем я даю Книге читать себя?.. что?!.)

Я — толстобрюхий папаша Фоланс, заедающий предобеденную стопку водки куском малосольного огурца; я — довольство, и благодушие, и размеренность бытия.

Я — узкоглазый старик Хурчи Кангаа, жарящий дикую саранчу на одиноком костре; я — полынь степей, я — неприхотливость кожаного ремня, я…

Я — удивленный турист Анджей, я стою над умирающей старухой во флигеле с развороченной крышей, где почему-то пахнет ночным озером и спящими кувшинками. Я — отец, и друг, и муж, и…

Стой! Погоди!.. Не перелистывайся!..

Кто я?! Мгновенье, стой!.. остановись, мразь!..

Опять Книжный Ларь, опять Страничники, склонившие головы; опять Сила идет через меня, подбирая на ходу огрызки краденых чувств, как нищий подбирает рассыпанные монеты; и хлопает крышка Переплета.

Я улыбаюсь.

Я спрятал монетку последнего воспоминания, зажал в кулаке, сунул за щеку, и хитрая улыбка бродит по моему небритому и потному лицу.

Улыбка продирается сквозь щетину, как… как уставший человек через чахлый сосновый лес, а впереди маячит…

Что?!.

«…а упрямый Бакс все тащился за мной, по щиколотку утопая в прошлогодней хвое, и с каким-то тихим остервенением рассуждал о шашлыках, истекающих во рту всем блаженством мира…»

Я крадусь по ниточке этих слов на ощупь, как слепой, а вокруг шумят миры и жизни, черные знаки на белой бумаге; я проталкиваюсь через их мешанину, я иду, спешу, спотыкаюсь, отшвыриваю страницы, хлопающие меня по лицу, как кожистые крылья летучих мышей…

Я вспомню!

Наверное…

23

Роза,

застыв под луною,

на небе искала не розу —

искала иное.

Ф. Г. Лорка
ИНГА

…и вдобавок мне начали сниться сны.

Вот уже третью ночь. А два раза — днем. Раньше я не любила ложиться днем, но в последние дни я не очень хорошо себя чувствовала, и Черчек, ставший необыкновенно заботливым и оттого немного суетливым, заставлял Иоганну стелить чистое белье и собственноручно поправлял на мне одеяло.

— Не боись, девка, — шутил он, раздувая пегие усищи, — лапать не буду… Эх-ма, старый лапоть, ни к чему мне девок лапать, я б к старухе под бочок — да не разогнуть крючок…

Я улыбалась и легко-легко проваливалась в теплую мякоть сна. И снова видела Энджи — заросшего клочковатой бородой и с воспаленными глазами, видела странных людей в белоснежных балахонах, согнувшихся в поклоне перед моим мужем, видела его лицо — окаменевшее в страшном усилии, чем-то похожее на лицо Атланта с офорта Марли, когда небо впервые опустилось титану на плечи…

Я видела Талю — вытянувшегося, даже возмужавшего, очень похожего на своего отца; Таля сидел в какой-то избе, а напротив сидела женщина средних лет, однорукая и напоминающая Иоганну, и женщина эта что-то втолковывала моему сыну, а он послушно кивал — что было совершенно непохоже на знакомого мне неугомонного Тальку — и перебирал в пальцах разные корешки, веточки, листья…

«Таля!» — попробовала я позвать его, и он вскинул голову, зашарил глазами вокруг себя, а потом понурился и сломал корешок пополам.

Я видела Бакса — он расположился на крыльце и точил две кривые железяки. Он всегда любил возиться со всякими убийственными штуками; а у ног его копошились в траве два маленьких лохматых человечка, они боролись друг с другом, и я впервые услышала голос Бакса, впервые в моих беззвучных снах пробился живой звук.

— Ногу, ногу подставляй, Болботун, — бормотал Бакс, ногтем пробуя лезвие, — так, а теперь на себя… Что, Падлюк, съел?!. Пищи — не пищи, а кинул он тебя! Болботун у нас герой… вон Вилисса говорит, что это он самолично про Анджея вести из Ларя принес, когда нам еще тела потом наколдовывали… Трех кабанов чуть не насмерть загнал, а за одну ночь добрался! Слышь, Болботуша, как ты этих дьяволов клыкастых уболтал, чтоб они тебя не жрали, а везли? Ну ладно, не хочешь говорить, и не надо… Ногу, ногу подставляй!.. вот так…

Голос поплыл, заглох, и вновь — тишина.

Сны. Поначалу я не связывала их с собранием Неприкаянных, о котором никто не заговаривал, словно его и в помине не было; я не связывала сны даже с визитами Бредуна. Он прибегал по два раза на день, но ненадолго, запыхавшийся и возбужденный, он пил с Черчеком, шутил с Иоганной, рявкал на Йориса — тот понимал и любил именно такую форму общения — и разговаривал со мной исключительно о пустяках.

Не связывала сны с Бредуном, а вот — само связалось.

Это Бредун заставил меня все время носить нож. Он сам привязал к ножнам две тесемочки и подвесил их мне на шею, строго-настрого приказав не снимать даже в постели.

— Тепло ему нужно, — загадочно сообщил Бредун. — Живое тепло, и чтоб капусту ни-ни…

Нож на удивление уютно примостился у меня за пазухой и по ночам маленьким зверьком лежал рядом. Я спала, видела сны, а когда просыпалась — ножны зачастую были крепко зажаты у меня в руке, и спокойная сила бродила в сонном теле.

А днем меня иногда знобило. И к вечеру — тоже. Иоганна поила меня горькими отварами и настойками, Йорис подарил меховую безрукавку, и я одевала ее по вечерам. Мы гоняли чаи, Иоганна все чаще заговаривала о приближающихся родах, старик хмыкал в бороду, а потом я шла спать.

И видела сны.

Так текло время в постоянном ожидании чего-то…

24

Мама,

вышей меня на подушке своей.

Ф. Г. Лорка
ТАЛЬКА

Я — мальчишка. Это обидно и неумолимо, как понимающая улыбка Бакса.

Впервые я понял это, когда испугался пришествия Боди.

Я стоял в десяти шагах от того страшного, что творил Бакс, в животе ворочался кусок тающего льда, и руки тряслись от ужаса и непонятной тяжести.

Потом я обнаружил, что до сих пор держу Черчекову тяпку — но это уже потом, когда Бакс говорил мне разные успокаивающие слова.

— У каждого свое оружие, — говорил он, — просто его надо сперва найти. Например, кому-то человека застрелить — раз плюнуть, а вот ножом ни в какую… Только представит себе, как лезвие в тело входит, как кровь ему на одежду выплескивается, как руку надо рывком назад — все, пиши пропало. Или саблей — запросто, а дубиной или топором — ни за что. У каждого свое оружие, Таля. Иному умереть легче, чем убить, и это тоже — оружие…

— А ты? — всхлипнул я, и Бакс осекся, нахмурился и замолчал. — Ты же не выбираешь!..

— Я сам — оружие, — непонятно и глухо ответил он. — Не приведи Бог кому другому…

Я выронил тяпку и побрел в дом.

Я — трус. Вила специально не позвала меня, когда они стали хоронить убитых Боди, но я пошел сам — что я хотел доказать самому себе? — и ворочал твердые, как поленья, трупы, внутренне содрогаясь; помогал таскать тела к опушке, где мы вырыли большую яму, и долго стоял у засыпанной могилы, шепча слова, приходившие на язык неизвестно откуда.

Вила одобрительно поглядывала на меня и молчала.

Своих мы зарыли поодаль, и там я тоже постоял, сколько надо.

Вечером Вила учила меня раскидывать Сеть. Это было трудно — словно недавно ослепший человек учил прозревшего слепого от рождения видеть мир — но я с третьего раза сообразил и вошел в нужный ритм.