Я вскочил на ноги и кинулся к Страничнику, еще не до конца вникнув в происходящее — и невидимый кулак с маху врезался мне в грудь, возвращая на прежнее место.

И даже не кулак, а сапог, с невидимым каблуком, и невидимой ногой внутри, ногой большой и умелой…

Я закашлялся, лихорадочно соображая, почему удар не проник в меня, как положено; затем я прыгнул к двери, в которую недавно вошел — и снова оказался на полу.

Голова гудела колоколом, левая скула саднила и горела, будто ее натерли наждаком, и где-то глубоко в груди заворочался колючий еж, пофыркивая в клокочущих легких.

— Ах ты гад… — выдохнул я, корчась от боли. — Поганка бледная!..

— Белая, — наставительно поправил Страничник, кривя пухлые губы. — Белая, а не бледная. Бледный у нас ты нынче… до полупрозрачности. Был бы ты, голубь, человеком, так подошел бы и дал бы безвинному старичку по последним зубам — человека Пять Углов не держат. Да только не человек ты пока, а нелюдю за Знаки хода нет… посиди в Пяти Углах, поразмысли, тень свою черную узлами завяжи…

Я глянул на пол и обалдел.

Оказывается, старая сволочь успела исчеркать весь пол своими кривулями, и я со стремянкой и отвесом остался в центре непонятной пятиугольной фигуры, по краям которой дымились плошки с проклятым клеем — хотя, по идее, он давно должен был остыть. И тень моя протянулась предательской черной кляксой к ближайшей плошке. Света почти нет, а вот поди ж ты!..

Ох, Вилисса, мне твой Дар — как осьминогу панама… не смыслю я в этом деле ни арапа!..

Или правильней сказать — ни рожна? Ничего, времени на раздумья у меня, похоже, навалом…

Страничник осторожненько обошел вокруг меня, стараясь держаться поближе к стенам, и остановился у двери, ведущей в коридор.

— Сегодня, голубь сизый, не до тебя нам. Вот Обряд Чистописания завершим, отдохнем слегка, а завтра с утреца и к тебе приступим. Или послезавтра. Плотно приступим, и слева, и справа, и как получится… Или до полудня обождем. К полудню Белый Отец Свидольф вернется, а он на тебя зол гораздо… ты со своими ублюдками чистоту его Страницы замарал, а Книга такого не прощает. И Свидольф тебе не простит…

Страничник повернулся ко мне спиной и открыл дверь. Он не видел, как из моего кармана выскочил запечник. На мохнатой рожице Болботуна ясно читались испуг и недоумение. Запечник юрко метнулся к одной из дымящихся плошек, на полпути резко остановился, словно почуяв жаркое дыхание пламени… Потом, раздумав возиться с плошкой, осторожно ступил через меловую линию, ворча себе под нос что-то на удивление серьезное и членораздельное.

Шаг. Другой. Как через минное поле шел. И спина прямая-прямая… Мне вдруг померещилось, что я слышу, как стучит его маленькое отчаянное сердечко… колотится об узенькую грудную клетку, будто пойманный воробей…

Страничник вышел, оставив дверь в коридор полуоткрытой. Через мгновение следом за ним выскочил запечник Черчекова хутора по прозвищу Болботун.

Кем он был, и где он жил, прежде чем умереть и попасть за Переплет; прежде чем стать Лишенным Лица?..

21

Не познав судьбы, нельзя стать благородным мужем.

Конфуций

…время неслось, летело, шло, ползло, тащилось…

Наконец измученное время легло у порога и свернулось калачиком. А я лежал напротив, закуклившись в плотный кокон из прошедших минут, и я был крошечный-крошечный, а кокон большой-большой, минуты в нем слипались в часы, а часы…

В день? В ночь?

В сутки?

Плошки дымили, тягучий туман проникал в меня, спутывая мысли, и они текли ленивой рекой, как и должны, наверное, течь мысли у привидения в Пяти Углах. И назойливая щепка чужих слов все мелькала в потоке моего сознания…

«Был бы ты, голубь, человеком, так подошел бы и дал бы безвинному старичку по последним зубам — человека Пять Углов не держат. Да только не человек ты пока…»

Мне очень хотелось стать человеком. Хотя бы для того, чтобы дать безвинному старичку, и не только по зубам. Впрочем, Болботун ведь выбрался из меловой ловушки, а он тоже не человек!.. Значит, дело не в этом… значит, дело здесь в том, успел ли ты оформиться до конца. А я явно не успел… тень отца Тальки…

«Папа, — шепнул в моей голове озабоченный Талька, — это ты?»

У меня не было сил отвечать. Мало ли какой бред в голову лезет, а я им всем отвечай, да?

«Папа! — не унимался Талька. — Это ты, я знаю! Вилисса, я нашел его, честное слово, нашел! Давай, говори, что дальше делать! Ну и что, что больно, мы потерпим… сейчас я еще дядю Бакса нащупаю, и мы…»

Как-то очень неприятно осознавать собственное сумасшествие. Я попробовал было расслабиться — в этот момент они в меня и вцепились. Две трети Дара в оставшуюся треть… Я просто физически ощутил бесплотные руки Вилиссы, тонкие пальцы Тальки, уверенные лапы Бакса; и все они ухватились за меня изнутри, а мое личное сознание не только попустительствовало этому вторжению, но даже словно потянулось навстречу ему.

Мне было больно. Мне было до того больно, что каждая клеточка моего выгнувшегося тела взывала к богу отдельным захлебывающимся голосом, и этот молящий хор обжигающим вихрем захлестнул меня, вертя и подбрасывая; и время у порога испуганно вскочило, глядя на корчащегося человека.

Все. Все, все, все…

Неужели действительно — все?

Я стоял на коленях и молотил кулаками об пол, потому что боль в разбитых костяшках была почти приятна, потому что она отвлекла меня от воспоминаний о той ушедшей боли, а память то возвращала, то отдаляла ее…

Разбитые. Кулаки. Кровь.

Неужели снова — целый? Как раньше?

Как — до смерти?

Что-то забрезжило глубоко во мне, и я почувствовал — да, целый. И сыну моему было десятикратно больнее — первым я подумал о Тальке, не о Баксе, не о Вилиссе, и мне не было стыдно за это.

А еще вокруг меня приплясывала совершенно идиотская мысль, и я никак не мог от нее отделаться.

Мысль о законе сохранения, так сказать, материи в целом и наших бренных тел в частности. Мы ЗДЕСЬ формируемся — наши останки ТАМ разлагаются. А если мы ЗДЕСЬ формируемся ускоренными темпами?

Не хотел бы я оказаться на месте того сторожа в морге…

Вру. Хотел бы. Кем угодно, хоть сторожем, хоть веткой, хоть зайцем — но ТАМ. Дома. Кем угодно — хотя все-таки лучше самим собой.

Но обязательно — с Талькой. И с Баксом. Иначе я, наверное, повешусь ТАМ — и снова буду ЗДЕСЬ.

Я шагнул к плошке — ничто не остановило меня — и изо всех сил пнул ее ногой. Плошка взлетела в воздух, врезалась в стену, разбрызгав содержимое — и там, где дымящаяся дрянь стекала по стене, желтела и осыпалась штукатурка.

Но до пола чертов клей не дошел. Исчез. А вот куда — не знаю. И знать не хочу.

Я плюнул на Пятый Угол и переступил границу, подумал, повернулся и плюнул еще раз. Уж больно много всякого накопилось…

Неожиданный сквозняк метнулся мимо меня, плошки гнусаво задребезжали и перестали дымиться, и дверь в смежную комнату со скрипом отворилась.

В щель по-прежнему был виден письменный стол и фолиант на нем. Я пожал плечами, пересек помещение наискосок и собрался выйти в коридор.

И зачем-то обернулся.

В смежной комнате за письменным столом кто-то сидел. Спиной ко мне. И спина эта наводила на разные невеселые размышления.

Чешуйчатая была спина. С зеленоватым отливом. С костяным гребнем вдоль позвоночника.

Еще один порыв ветра распахнул дверь полностью, и сидящий за столом повернул ко мне задумчивую крокодилью морду.

— Слушай, — раздраженно сказал ящер, — ты или туда, или сюда… сквозит же, а у меня и так хвост ломит…

22

Утром познав истину, вечером можно умереть.

Конфуций

— Я и есть Книга, — в очередной раз заявил ящер.

Я принялся грызть ногти на левой руке, потому что на правой грызть уже было нечего. Потом согласно кивнул и одновременно пожал плечами. Оба этих жеста плохо стыковались друг с другом, но очень удачно отражали создавшуюся ситуацию.