— Можно и так, — пожал плечами Сарт, и я понял, что так никогда не смогу привыкнуть к его манере отвечать на чужие незаданные вопросы. — Можно, да сложно. Береженая душа без свежего воздуха портиться начинает. Так, чуть-чуть, с краю, понемножку… Тело здоровенькое, хорошее тело у таких, этого не отнимешь, но и оно когда-то сносится. А душа стоячая, болотная, по комнате побродит, оглядится и еще в кого-нибудь залезет, как одежду сменит… И гниет себе дальше, из тела в тело перебираясь. Пока совсем не разложится, как и не было ее… Только это ой как нескоро! Долгая история. Долгая и скучная. Колесо Сансары. Так что можно и из комнаты не выходить. Совсем.

Мом хищно осклабился и забарабанил пальцами по журнальному столику.

— А можно и по-другому, — медленно и ехидно протянул он. — Можно душу, сущность свою безразмерную, сменять… На власть, на знание, на цель — на разное, на что никакого тела и никакой душонки не хватит. Раз — и знаешь то, что иным неведомо; два — и открыты пути запретные; три — и судьбы чужие в кулаке зажаты. Там кусочек, здесь — кус, тут — кусище… Ан потом спохватился — а души-то и нет, и если и осталось что, так уж мимо Бездны не пройдет, и вечность тогда с овчинку покажется… Будешь всю вечность из коридора в комнаты через щели заглядывать!

Сарт поставил бокал, подошел к Мому и присел перед ним на корточки. Он долго и грустно глядел в глаза Мома, и тот не выдержал первым.

— Ты хотел обидеть меня, Молодой. — Сарт говорил очень тихо, и мне приходилось вслушиваться в каждое слово. — Но тебе это не удалось. Да, я сменял душу на цель. И у меня есть тело — вечное, неизносимое, есть рассудок — холодный и великий, есть власть — страшная, необъятная власть… И есть у меня скука — больше и ужасней тела, разума и власти. Я хотел вернуться домой — и вернулся, но внутри оболочки, зовущейся Сартом — пустота, провал без дна и будущего… Ничто не заполнит меня, и нет мне смерти, о которой молю я судьбу, молю — и все тщетно. Вечен я, в ком нет сущности, но и ты вечен, Мом-насмешник, хоть и есть душа в тебе, но столь сросшаяся с Бездной, что не отпустит она тебя… Вот и брожу я из угла в угол, из мира в мир, и ни крошки не осталось внутри бродяги Сарта; вот и лезешь из кожи ты, Мом, тщишься купить Бездне существование, чтоб дала она тебе вольную — и сам понимаешь, что не даст… Ты — великий режиссер, Мом — презритель, ты одеваешь многие сущности в одежды чужих тел — хрупкие, бренные, но столь притягательные для тех, кто имел и потерял существование, и растворился в Бездне Голодных глаз, чьи кричащие взгляды жадно смотрят из коридора. Я не в обиде на тебя, великий и несчастный режиссер Мом.

Да, Сарт был прав. Тогда, в первый раз, Мом лгал. Он не зритель. Он — режиссер.

Мом потер ладонями виски, сморщился и, осторожно обойдя присевшего Сарта, подошел к телевизору.

— Сейчас, сейчас… — бормотал Мом, щелкая выключателем и мучительно вглядываясь в тусклый экран, никак не желавший разгораться, — сейчас… Я вам покажу… Аргументы вам подавай… Я вам предъявлю аргументы! Не по теме немного, но сойдет… Продавать души — на это вы все мастера, а купить — слабо?! Я-то знаю… Только силой, только… сейчас, зараза…

Я отодвинул дрожащего Мома, не успев подумать о готовящихся неизвестных аргументах, встал на колени перед телевизором, и из радостно вспыхнувшего экрана на меня уставилось мое лицо. Мое лицо крупным планом, и я не сразу сообразил, что лицо старше меня лет на пятнадцать. Тяжелые носогубные складки, измочаленный лоб, мешки под глазами… отечное, нездоровое лицо. Потом камера отъехала, и открылась стойка бара с пузатыми матовыми бутылями, и рука невидимого собеседника взяла тонкую высокую рюмку и унесла ее за кадр. Мое лицо повернулось следом.

— Простите, ради бога, — сказало мое чужое лицо, глядя на край экрана, — вы не хотите продать душу? Нет? А купить? Тоже нет?… Жаль. Я бы мог со скидкой…

Вариация первая. Скидка на талант

— Простите, ради бога, вы не хотите продать душу? А купить? Жаль. Я бы мог со скидкой…

Нет, нет, ничего, я уже ухожу. Ухожу, унося в памяти честный и прямой ответ на честный и прямой вопрос. Это такая редкость в наши дни, битком набитые гнусными намеками на душевное равновесие, на посещение психоаналитиков… Не считая, разумеется, вульгарностей, достойных притона, но никак не светской беседы, а также попыток нанесения телесных повреждений разной степени. Ужасный век, ужасные сердца…

Вы знаете, ваше иронически-легкомысленное «Ламца-дрица-оп-ца-ца» разительно контрастирует с умным взглядом серо-голубых глаз из-под бифокальных очков в дорогой оправе. Я не слишком многословен?… И отодвиньте ваш бокал, я вполне кредитоспособен. Кто протянул руку? Я протянул руку? Вполне возможно, но уж никак не за вашим бокалом, кстати, полупустым, а желая исключительно представиться…

Очень приятно. Лео Стоковски. Увы, не однофамилец. Только сидите, сидите, а то у вас загорелись уши, и сквозь резко поглупевшие серо-голубые глаза видна задняя стенка черепа с сакраментальным «Мене, текел, фарес». И даже если две полки в вашем кабинете блестят дерматиновыми корешками с моим именем, то это отнюдь не повод заливать бар сиропом любезностей. Еще пять минут назад вы колебались, не дать ли назойливому пьянчужке по интеллигентной морде, а теперь… Не спорьте со мной, наверняка колебались. Я бы на вашем месте обязательно дал. Не колеблясь.

Знаете что?! Держите чек на двойную стоимость вашей — то есть моей макулатуры — затем мы добавляем по коктейлю, и идем жечь мой — то есть ваш — шуршащий хлам. У меня в машине лежит канистра отличного бензина. Не хотите? Тогда добавляю чек и на стоимость полок! Как отказываетесь? О боже, — категорически!… Крайне трудное слово для употребления в барах… В чем, в чем, а уж в этом-то я знаю толк — и в словах, и в барах! Что ж вы за личность такая — честная, но несговорчивая — все-то вы не хотите, что ни предлагай…

Бармен! Две рюмки текилы! Графоман Стоковски угощает искреннего человека! Ошибаетесь, дорогой мой, мы не будем пить за мой архивыдающийся талант. Вы же не предлагаете выпить за здоровье моего покойного дедушки? Что в принципе равносильно… Господи, да усопший старикан не то что индейцев, он и индейки под Рождество в глаза не видывал, — по причине глаз, залитых дешевым джином! А все чертовы рецензенты!… Они, видите ли, лучше меня знают читательские интересы… И для того, чтобы зажравшийся обыватель выложил монету, они в своей липовой биографии! — вынуждают тихого старика Вацлава Стоковски карабкаться на мустанга и трясти задом в поисках несуществующей династии Юлеле-Квумба, где будущая моя бабка вышивает свадебный вампум герою ее снов!… Бармен!

Все ваши возражения можете засунуть себе в задний карман! Виноват, я совсем не хотел обидеть столь отзывчивого собутыльника — то есть собеседника! — но беллетрист Стоковски не один год протирал штаны в кресле редактора-составителя… Да, да, во вшивом кресле вшивого издательства нашего вшивого городишки! Чувствуете разнообразие метафор? А богатство эпитетов? Тогда понятно ваше пристрастие к моим опусам… Вкус, милейший, в особенности, литературный, это как деньги — либо есть, либо нет. Кто сказал? Не помню. Но сказал здорово. Может быть, это был я.

Э-э, дудки, у меня-то как раз вкус был — у меня таланта не было. Вы бы хоть раз глянули на эти ранние пробы пера — Дюма, Говард и По в гробах переворачивались от абортов фантазии вашего покорного слуги! Потому что, когда хищная тень птеродактиля, брошенная на побоище у руин ацтекского храма, начинает злобно топорщить маховые перья — так это что-то особенное! Тут дедушкой-индейцем не обойтись… В очередной рецензии на возвращенную рукопись мне однажды сообщили, что восемь инструкторов школы Мацубасин-рю тщетно пытались воспроизвести описанную мною драку. Их однозначное мнение сводилось к тому, что для реальности эпизода требуется наличие у героя шести полисуставчатых конечностей (из них пять ног и одна рука, но очень длинная), и при этом пренебречь трением и силой тяжести… Бармен, черт побери!…