— Я не успела прочесть вашей записки, мсье Монферран, — Ирина встала и, взяв с каминной полки запечатанный конверт, протянула его архитектору. — Мне было не до того, у меня, как видите, гостья, ваша супруга. Мадам уже собиралась ехать домой, но раз вы тоже явились в гости, позвольте мне покинуть вас на минуту: я должна распорядиться насчет завтрака.

И она, подхватив подол своего любимого черного платья, выпорхнула из комнаты.

Элиза, не двигаясь, не говоря ни слова, продолжала сидеть и вопрошающе смотреть в глаза мужа. На ней было утреннее светло-голубое платье, волосы ее были уложены игриво и легко, лицо светилось румянцем. Она была хороша, как никогда.

Огюст сделал к ней шаг, потом другой. Ему хотелось броситься к ее ногам, хотелось разрыдаться, просить прощения, но он ничего не мог сделать, ничего не мог сказать. Стыд и боль душили его.

Наконец Элиза встала и медленно шагнула ему навстречу.

— Анри, понимаешь ли ты, что ты наделал? — тихо спросила она.

— Да, — ответил он глухо, — понимаю… Ты вправе этого не прощать.

— Ах, не во мне дело! — с досадой воскликнула она. — Со мной-то проще: куда я денусь? И ты знал, конечно, что сможешь вернуть меня…

— Нет! — воскликнул Огюст. — Я думал, боялся, что не смогу…

— Лжешь. Мне лжешь или себе самому, неважно, — голос Элизы был так же тих, но глаза сверкали, лицо все ярче заливал румянец. — Но понял ли ты, кем поиграл? Какая женщина тебе встретилась? Таких, как мадам Суворова, не берут в любовницы!

— Да! — резко сказал Огюст. — Не берут… И таким, как ты, не изменяют. Я сделал то и другое. Что теперь будет со мной?

Элиза рассмеялась незнакомым, чужим смехом, болезненным и сухим. Потом сказала:

— Вздор, Анри! Верным женам изменяют все и всегда. Это так банально, что даже не обидно. Я была до дикости наивна. Ты мне вовремя напомнил, что в сорок четыре года пора быть умнее…

— Забудь эти слова! — взмолился он, все больше ощущая перемену, происшедшую с его женой, и все более ей ужасаясь. — Забудь все, что я наговорил тебе, Лиз! Я люблю тебя!

— Не верю, — ее голос и взгляд выразили бездну страдания, уже скованного, будто льдом, суровой покорной печалью. — Нет, не верю… Просто ты без меня не можешь уже… я тебе нужна. Потому я и вернулась. Но я могла не вернуться, или вернулась бы не скоро… Мне было так больно, что я ничего не понимала больше. Но в дороге меня догнала Ирен…

Монферран почувствовал, что его словно облили крутым кипятком. У него дико расширились глаза, и он с трудом выдавил:

— Это она тебя вернула?! Она?!

— Да, мой милый, и я не знаю другой женщины, которая бы еще это сделала… Когда я уехала, Алеша прибежал сюда и все рассказал мадам Суворовой… Она помчалась за мной, догнала уже далеко от города и убедила вернуться. Она сказала, что ты любишь меня…

Это было все, что Элиза могла рассказать мужу. Она не рассказала ему, что говорила ей Ирина, там, на разбитой осенней дороге, меж двух накренившихся в колеях карет. Не рассказала, как эта заносчивая женщина встала перед нею на колени со словами: «Ради Христа простите его! Он не виноват, виновата я… У него было минутное помрачение, я с самого начала видела, что он любит вас одну! Я принесла его, себя и вас в жертву своей прихоти! Вернитесь, умоляю вас!»

— Я переночевала у нее, потому что хотела с нею еще поговорить, — продолжала Элиза, опустив голову. — Она сама пригласила, сказала — утром буду лучше выглядеть… Как мог ты ею играть?!

— Я не играл! — прошептал Огюст, слишком потрясенный и потерянный, чтобы искать настоящие слова оправдания. — Я был увлечен ею, очень увлечен! Но она права: я любил и люблю тебя, Элиза, тебя, тебя! Перед Ирен мне не оправдаться, пусть этот грех останется на мне, что же делать? Господи, да не смотри же так, Элиза. Это не твой взгляд, не твое лицо! Ты не могла так перемениться!

Он решился сделать к ней еще один шаг, но тут его пошатнуло, повело в сторону, и он схватился рукой за спинку стула.

Элиза поспешно подхватила его под руку.

— Это еще что?.. Перестань, пожалуйста. Сядь на диван и успокойся. Ничего не случилось. И я не переменилась нисколько… Просто, верно, старею, вот и воспринимаю многое больнее. Пройдет.

Потом они втроем с Ириной пили чай, обмениваясь шутками, и казалось, что всем троим было весело.

Попрощавшись, Элиза вышла из комнаты первой, успев выразительно глянуть на мужа, и Огюст понял этот взгляд.

Оставшись с Ириной вдвоем, он поцеловал ее руку и сказал, избегая смотреть ей в лицо:

— Ирен, я виноват перед вами. И чтобы вы поняли, насколько виноват, прочтите мою записку… Вы сразу ко мне охладеете.

Она взяла конверт из его рук и прежним своим резким движением кинула в камин.

— Это писали не вы, а ваша боль, — сказала она надменно. — И слава богу, что все так кончилось. Знай я сразу вашу жену, я никогда бы не решилась вас обольщать. И на ее месте никогда бы вас не простила…

— Значит, счастье мое, мадам, что на ее месте она, а не вы! — не сдержавшись, бросил архитектор.

— Да, счастье ваше, — подтвердила Ирина, даже не побледнев.

Всю меру своей жестокости Огюст осознал лишь много дней спустя. В случайном разговоре с князем Кочубеем он узнал, что Ирина покинула Петербург, уехала к родственнице в Пермь и поселилась там, кажется, не собираясь возвращаться.

— Не понимаю, что за новая фантазия у милой моей родственницы? — пожимал плечами князь Василий Петрович. — То Европа манила ее, теперь вдруг Сибирь… И при всем при том, мсье, усадьбу ее ныне перестраивают по вашему проекту. Вот к чему все это, позвольте вас спросить? Фантазия и только!

Услышав эти слова князя, Монферран ощутил как бы короткий болезненный укол, и только на одну минуту ему сделалось мучительно стыдно. В эту минуту ему хотелось увидеть Ирину, хотелось по-настоящему просить прощения, по-настоящему все объяснить.

Но потом прошло даже это.

XVII

Прошел октябрь, истек ноябрь, наступил декабрь. Восемьсот тридцать восьмой год заканчивался.

Зима пришла морозная, метельная, тяжелая, с густыми снегопадами, с ветреными вечерами, когда и самая теплая одежда не спасает и дрожь проходит по телу при каждом порыве ветра.

В эти дни Монферран уходил из дому рано утром и возвращался только поздно вечером. У него было много забот и на строительстве собора, и в Комиссии построения. Кроме того, по его проектам начали строить два великосветских особняка, приходилось наблюдать и за этими строительствами.

Но Огюста теперь радовала эта занятость, это стремительное течение переполненных событиями дней. Домой он не спешил, потому что в последнее время боялся перемены, происшедшей в его жене.

Казалось бы, то, что произошло недавно, было забыто. Никто словом не поминал об этом. Элиза была ласкова, спокойна и ровна, как раньше. Почти, как раньше… Но Огюст видел, вернее, чувствовал — она не простила. И уже не оскорбленная гордость, не ревность, не упрямство владели ею; не желание закрепить победу и получше наказать мужа заставляло ее оставаться за неуловимой ледяной гранью отчуждения. Она от всего сердца хотела забыть совсем и простить совсем. Но рана ее сердца болела, боль сковывала, мешала дышать. В поведении, в обращении мадам де Монферран исчезла ее прекрасная юная живость, ее свободная уверенность, она перестала верить в то, что ее судьба, такая трудная и для нее такая необходимая, досталась ей по праву…

Элиза изо всех сил боролась со своей болью, давила ее в себе, скрывала ее, и это только усиливало ее невольную сдержанность, ее печаль.

Огюст все это прекрасно видел. Более того, он это понимал. Он ставит себя на ее место. (Кажется, впервые в жизни он сумел поставить себя на место другого человека!) Все, что она пережила в те безумные дни, все, что переживала ныне, он читал в ее спокойных, добрых, погасших глазах.

Ее спокойствие приводило его в отчаяние. Оно лучше всего говорило о том, как силен был удар, как велико потрясение. Оно не давало ему возможности растопить ледяную грань.