Доктора удалось отыскать почти сразу. На дворе усадьбы, к которой почти вплотную примыкала зачумленная деревня, возле колодца с замысловатым резным верхом, крепкий невысокий мужчина лет тридцати мыл руки над деревянным корытом.

— Близко ко мне не подходите, — предупредил он Монферрана, поворачивая к нему широкое обветренное лицо с темно-русой бородкой.

«Славянофил, — подумал Огюст. — Они все бороды носят…»

— Я только что из чумной избы, — пояснил доктор свое предупреждение. — Моюсь вот, но и это не дает гарантии… Вы — кто?

Огюст назвал себя и объяснил цель своего приезда. Доктор усмехнулся:

— Вы — благородный человек, сударь. Могу вас обрадовать — госпожа Самсонова не больна, и я в этом совершенно уверен. Я к ней не притрагивался, скажу честно, просто боялся ее же и заразить, но и так все видно. У нее была еще вчера легкая лихорадка, но это всего только расстроенные нервы. Должно быть, она страдает порою истерическими приступами. Вы желаете увезти ее?

— Если это возможно, — сказал Монферран. — Ее отец и мать умирают от страха за нее. Вы позволите?

— Если позволит начальство, то я возражать не буду, — кивнул бородатый лекарь. — Два дня к ней никто не входил, кроме ее француженки-компаньонки, а та дальше этого двора тоже не ходила. Что до еды, то у них, кажется, было что-то запасено, во всяком случае, эта бойкая девица — я разумею компаньонку — ничего не вносила в дом. Впрочем, пойдите и сами расспросите, что и как. Дверь в комнаты артистки вон та, с левого крыла. К правому не подходите: идиот-хозяин вчера пальнул в меня из пистолета. Он рехнулся от страха и, сдается мне, вот-вот умрет от белой горячки… Чума к таким болванам не пристает.

Пять минут спустя Огюст вошел в комнату мадемуазель Самсоновой. Елена, увидав его, вскрикнула, вскочила и, кинувшись ему на шею, разрыдалась.

— Август Августович, — она глотала слезы. — Господи… я так… так боялась… я думала… что уж ни матушки, ни батюшки не увижу, ни Миши, ни Сабины…

— Полно! — сердито и ласково проговорил Монферран. — Теперь о них плачешь, а могла бы к ним ехать и побыстрее и в имения не заворачивать. Вот для чего тебя сюда занесло, а?

— Сама не знаю… — она тихо всхлипнула на его плече. — Не подумайте ничего дурного. Просто господин Селиванов пригласил меня. Он давно в меня влюблен… еще в Париже слал письмо за письмом. Конечно, ничего лишнего он себе не позволял, не то бы я заезжать к нему не стала… Я не хотела, чтоб и дома знали об этой моей глупости, да вот как вышло! Господи, что Егор-то подумает?

— Егор?! — Огюст вдруг почувствовал, что не может сдержаться. — Ты про него вспомнила? Не волнуйся, мадемуазель Звезда, он-то ничего плохого о тебе подумать не может. Он в ноги мне повалился, чтоб я кинулся спасать тебя отсюда, будто не знал, что я и так кинусь. Мне вчера вечером пропуска было не достать, я только с утра добрался до генерал-губернатора, так Егор всю ночь просидел у нас в гостиной, как мы с Элизой его ни уговаривали лечь, он не лег, не сумел… Ах, да к чему я тебе говорю это? Что тебе до него? Разве ты кого-нибудь любишь?

Елена отшатнулась. Ее глаза, окруженные темными кругами лихорадки, болезненно вспыхнули.

— Я любила! — воскликнула она. — Любила!

— Знаю! — резко бросил ей в лицо архитектор. — В ту ночь Егор мне рассказал о твоем письме, не выдержал. Он этим оправдывал тебя, твое отсутствие, жестокость к родителям, к нему. Хочу верить, что то была любовь… Но почему же тогда ты пять лет назад бросила Карла Павловича в Риме? Почему уехала в Венецию? Петь? Но ведь он просил тебя остаться!

— Откуда вы знаете?! — вскрикнула молодая женщина. — Я не писала об этом Егору, не говорила Мише. Не говорила никому! Откуда вы знаете?!

— Да это же ясно и без слов. Я сам просил бы, любой бы просил, сознавая, что это последнее, что остается на земле!

Елена медленно подняла руки к лицу и заплакала тихими, беспомощными слезами. У нее по-детски подрагивали пальцы. Монферрану стало жаль ее.

— Не плачь, пожалуйста, — тихо сказал он. — Я зря все это тебе наговорил. Ты не виновата. Там ты все равно бы уже ничего не изменила… А Егор… Он так и так отдал бы тебе свою жизнь…

— Я пойду за него… — сквозь рыдания прошептала Елена. — Я ему просила передать… Мишу просила. Он написал, что ждет меня!

— Ну, вот и слава богу, — голос Огюста был теперь очень мягок. Ну, полно… Собирайся же, едем. Заночуем где угодно, только не здесь.

Усилием воли она перевела дыхание:

— Сейчас я буду готова. Только переоденусь. Выйдите, прошу вас.

Ожидая Елену во дворе, Огюст опять увидел доктора-славянофила. Тот, скинув сюртук, запустил в широкое горло колодца большую деревянную бадью и силился ее вытащить. Бадья была велика и тяжела, по лбу и щекам доктора медленно текли струйки пота.

— Позвольте мне помочь вам, — предложил, подходя к нему, Огюст.

— Пожалуй, ежели вам не в тягость, — согласился доктор. — Что-то я выдохся сегодня…

Монферран бросил на землю свое пальто, завернул рукава мундира и взялся за ржавую цепь. Вдвоем с доктором они дотянули бадью до края колодца и взгромоздили на темный сруб.

— Ф-ф-фу, проклятая! — доктор одной рукой вытер лоб. — Мне бы ее, полную до краев, одному не одолеть, а помогают мне здесь два старикашки, из барских слуг, остальные дворовые чумы боятся.

Он искоса глянул на архитектора и улыбнулся в свою бороду:

— А вы, я вижу, еще куда как крепки. Силы в вас хватает. Сколько вам? Небось, давно за пятьдесят?

— Нет, — с такой же улыбкой ответил Огюст. — Чуть-чуть за семьдесят.

Славянофил поднял брови:

— Шутите-с?

— Нимало.

Они опять взялись за бадью, чтобы спустить ее на землю. И вот тут вдруг случилось нечто неожиданное. Доктор внезапно откинулся назад, будто из бадьи на него хлестнула ледяная мартовская вода, вскинул руки к лицу каким-то недоуменным движением, потом весь съежился, дрожа с ног до головы.

— Что с вами?! — вскрикнул Огюст, делая к нему невольное движение, собираясь его подхватить.

Но молодой человек отпрянул:

— Н… не подходите ко мне!

Тут приступ судорог скрутил его, и он рухнул на землю возле сруба, в падении невольно, уже не владея собой, схватившись на несколько мгновений за руку архитектора. Холодные пальцы больно впились в обнаженное запястье и тотчас разжались…

Задыхаясь от ужаса, Огюст склонился над упавшим и услышал, как с его искривившихся в страшной гримасе губ сорвалось коротко и жалобно:

— Боже мой! Мама!

XVI

Поменять лошадей в Юрьевском не удалось, так что не было никакой надежды до ночи попасть в Петербург. Яков сказал, что если вновь попытаться гнать уже загнанную пару, то лошади просто-напросто падут на дороге.

Пришлось подумать о ночлеге на каком-нибудь постоялом дворе, но тут Монферрану пришла в голову мысль заночевать в Гатчине, в своем загородном доме, до которого было, слава богу, не так далеко. Правда, в доме после зимы никто еще не бывал, слуги еще не протопили как следует комнаты, однако дача была все же удобней для ночлега, нежели придорожный трактир.

Дотащились они до Гатчины уже затемно. Поужинали одним чаем с баранками, что, к счастью, нашлись у сторожа, и благочинно пожелав друг другу доброй ночи, разошлись по своим спальням.

Ночью Огюст отчего-то не мог заснуть. Ему было не по себе, побаливала голова, а к полуночи начался мерзкий лихорадочный озноб.

Он встал, подбросил в печь дров, но через полчаса пожалел об этом. Вместо озноба его охватил теперь сумасшедший жар, внутри, в груди, будто загорелся огонь, и от него томительная боль разлилась по всему телу. «Что это? — подумал архитектор и понял, что эта его мысль исполнена дикого, животного страха. — Что со мной?! Тут же он постарался взять себя в руки. Пустяки! В дороге меня продуло, вот и все! Нельзя же быть таким мнительным…» Но в глубине души он сознавал, что это пустые утешения. И ужас, с которым он боролся, который засел в его сознании с того момента, как он убедился, что доктор болен, стал расти, стал мучить его, все более подавляя волю.