Он вытянул обе руки ладонями вверх. Пальцы его были сплошь покрыты желтоватой коркой несходящих мозолей, а ладони как будто слегка вдавлены, словно навеки приняли форму рукояти каменотесного молота и тесла. Но чувствовалось, что эти, казалось бы грубые руки, способны на тончайшую работу. То были руки не просто мастерового, но скульптора и художника.

— Работал я и с вашим братом, архитекторами, знаю их, вас то бишь… И чиновников знаю, и с князьями дел поимел, и с купцами, что меня побогаче. Разбираюсь, что тут к чему.

— Я знаю, я вижу это, — серьезно сказал Монферран, сгибаясь над столом и рассматривая бумаги, которые ему во время разговора небрежно подсовывал мастер. — Но только я тоже не ворую и работаю честно. К чему же вы так со мной говорите? Да, я еще чего-то не умею, но я научусь. И вы же не сразу научились отламывать от скалы куски в двести тонн так, чтобы они не раскалывались, не давали трещин. Это многим кажется чудом, но это чудо и есть — чудо работы.

Мастер тяжелым своим кулаком сильно треснул по крышке стола, в восхищении прищелкнул языком.

— Опять хорошо сказал, сударь ты мой! Да нет, что там ни говори, из тебя толк будет, я ж вижу. Ну и что вы, бумажки смотреть кончили али как? Чай-то пить пойдете? Право, пошли бы. Самовар распалите сами, а я назад, в карьер. Без меня у них не пойдет.

Самовар в избе подрядчиков стоял большущий, ведра на четыре, и у Огюста невольно захватило дух, когда Алексей спокойно, будто и без напряжения, схватил его за деревянные ручки и, подняв с пола, водрузил на стол, где красовались в миске крупные желтые сухари и розовели на блюдце ломтики нарезанного мелко сала.

— Сколько в тебе силы, Алеша! — улыбаясь, проговорил архитектор. — И где только твоя сила помещается?

— Ну, я что! — Алексей, не спеша, раскрыл принесенный с собой саквояж и начал доставать оттуда аккуратно сложенную хозяйскую одежду. — Я что? Вот мой отец, помню, шестипудовое бревно на плече один нести мог, и не шатало его. И дед такой был. Говорят, прадед тоже. А я в голодные годы рос, мне силы поменее досталось. Сейчас вот, правда, чувствую, сильнее делаюсь. Ну, так это вы меня откормили, Август Августович. Вы погодите за чай садиться. Пока нет никого, переоделись бы, на вас нитки нет сухой.

— А на тебе? — рассердился Огюст. — Ведь притащил, не поленился. Ну что я, умру, если в мокром похожу, а? Ты тоже ведь мокрый!

— Я мужик, мне бог велел, — Алеша плечом подпер дверь, чтобы в нее никто не вошел, скрестил на груди руки. — Ну, живо переодевайтесь, пока самовар не простыл.

Архитектор нехотя подчинился настоянию своего слуги. Он действительно ощущал легкую лихорадку после перенесенной морской болезни и из-за липнущего к телу мокрого платья. После всех страданий переодеться в сухое было наслаждением.

Потом они оба уселись за стол. В первый, да и во второй год своей службы у Монферрана Алексей никак не мог привыкнуть, что заходя с ним в какой-нибудь трактир, хозяин всегда сажает его с собою за один стол, но Огюст не принимал никаких его возражений.

— Слушай, Алеша, — проговорил Огюст, дуя на дымящийся чай и не решаясь еще отпить его. — А ты мне про родителей своих никогда не говорил. Они рано умерли, да?

— Мамка очень рано, — тихо, но спокойно, будто даже без печали в голосе, ответил Алексей, — мне шести годов не было. В голодную зиму заболела и померла. И брат мой с сестрой померли тогда же. Нас трое было детей. А батька сильно любил ее, матушку мою. Молодой был еще, ему все жениться советовали, а он не стал. Так с дедом да с бабкой жить и остался, ну и со мной… Только бабка тоже вскорости померла.

— А отец? — Огюсту вдруг показалось, что Алеша сознательно чего-то не договаривает. — Если он такой сильный был и здоровый, то отчего же?..

— На войне, — просто, не опуская глаз, сказал Алеша. — И дед на войне. Оба они в двенадцатом воевать-то у барина отпросились. Дед под Бородином остался. Ядром его… А отец там ранен был, крест получил Георгиевский. Ну а после, на Березине, и он сгинул. Так вот и не знаю, где могилки, если и есть они. Жалко! Отцу только-только к сорока шло.

Монферран поставил недопитую чашку на стол и долго разглядывал ее щербатый краешек. Потом, подняв глаза, спросил:

— А как же ты теперь служишь у меня, а? И говоришь по-французски?

Удивительные Алешкины глаза расширились, начисто пропала их еле заметная раскосость.

— А язык при чем, Август Августович? Не оттого же вас погнали с русскими воевать, что вы французы, а оттого, что Наполеону этому Франции мало показалось. Вон сколько народу сгубил ни для чего… А вы… Бородино видели?

— Нет, нет! — Огюст взмахнул руками, и по его лицу разлилась краска. — Нет, Алеша, я не был тогда в России, я не воевал в двенадцатом году. Я не видел ни Бородина, ни Березины. Я воевал раньше, в седьмом году. И позже — в тринадцатом и четырнадцатом…

Чуть заметно улыбнувшись, юноша спросил:

— А воевать оно как, страшно?

— Да, — просто ответил Огюст, — страшно, что убьют, но еще страшнее, когда убиваешь сам. Вот этот молодой рабочий в карьере… Может, это я его убил, а?

— И вовсе не вы! — возмутился слуга. — Работа такая. Не умеют так работать, чтоб не убивались люди.

— Но надо уметь! — горячо воскликнул архитектор. — Надо учиться! Придумывать машины… Однако, пока их придумывают, пройдет еще лет сто. А я свой собор строю сейчас. Я буду строить его лет двадцать пять. Сколько людей умрет за это время?

— Немало, — вздохнул Алексей. — Вы вот бумажку напишите, чтоб бараки наладили, глядишь, уже лучше будет. Не то и правда зима скоро…

VI

Около восьми вечера, с наступлением полупрозрачных осенних сумерек, слуги опустили шторы в салоне и зажгли свечи в высоких золоченых торшерах. Венецианская люстра и хрустальные бра на стенах уже горели, и теплые красные блики играли в малиновых штофах, падали на мозаичный паркет.

Из зала долетали звуки котильона, и слышно было, как около сорока пар танцующих одновременно делают легкий прыжок под сильный всплеск музыки, а затем тихо шуршат в плавном, скользящем движении пируэта.

В салоне находились всего несколько человек: четверо из них устраивались за мраморным столиком, собираясь составить партию в карты, две дамы беседовали, устроившись на софе в нише, у ног маленькой Венеры, созданной известным итальянским скульптором. Двое мужчин стояли возле окна: один — с бокалом шампанского, в котором не было уже ни одного пузырька, другой — с длинной трубкой на манер турецкой.

— Напрасно вы ушли, князь, — обратился господин с бокалом к господину с трубкой. — Мне, право, жаль, что мое появление помешало вам танцевать. Вы, я знаю, любите…

— Полноте, Василий Петрович! — возразил на это господин с трубкой. — Бал только начался. И потом, котильон я танцую дурно, куда хуже мазурки. А вас я так давно не видел, что, признаться, ради вашего общества готов не танцевать весь вечер!

— Ну, ну! — темные выразительные глаза Василия Петровича на живом и умном лице заблестели лукавством. — Вам просто не терпится выслушать мои восторги по поводу вашего восхитительного дворца, Николай Владимирович.

— Сознаюсь, вы правы! — улыбнулся князь, поднося ко рту свою трубку, но не затягиваясь, а лишь слегка посасывая ее кончик. — Быть может, это и громко — называть его дворцом, но мало найдется и дворцов в Санкт-Петербурге, а кстати, и в Европе, которые привлекли бы к себе сразу такой же интерес. Вы видите, я вынужден давать третий бал за месяц, потому что едва отделка особняка завершилась, все захотели его увидеть…

— И не мудрено! — воскликнул Василий Петрович. — Красота этих помещений просто несравненна. Вкус, тонкость, изящество, разнообразие… А эти великолепные фасады! А само расположение дома — треугольником! Он — гений, этот ваш маленький француз! И я бесконечно вам благодарен, мой милый князь, что вы мне его представили и теперь он принялся и за мой особняк.

Николай Владимирович развел руками, при этом чубук его трубки запутался в складках золотистой шторы, и князю пришлось долго, старательно его освобождать.