— Ну, раз ругаться начали, Август Августович, то, значит, поправляетесь, не так дело плохо… А я уж было боялся…

Знакомым Монферран не разрешил рассказывать, чем он ухитрился заболеть, а пуще всего запретил сообщать об этом на строительстве, однако слухи, разумеется, поползли. Перепуганный Пуатье, которого архитектор встретил на пороге собственного дома, закричал:

— Слава богу! Господи, а я не знал, чем все это кончится!!!

Огюст посмотрел на него раздраженно и недоуменно и спросил таким тоном, точно отлучался по делу на несколько дней:

— Колокола привезли?

— Да, мсье, — сразу собравшись, быстро ответил Пуатье. — Но навешивать без вас мы не стали.

— Правильно сделали, — кивнул Монферран. — Завтра я буду в соборе.

К его радости, рабочие никаких лишних восторгов не проявили. Они знали, что главный архитектор терпеть не может возни возле своей особы, и встретили его самыми обычными приветствиями. Так же повели себя и художники и их помощники, и только Бруни, с которым после достопамятной ссоры в прошлом году Огюст разговаривал самым холодным тоном, вдруг кинулся ему на шею.

— Август Августович! — запричитал чувствительный художник, только что не разражаясь слезами. — Да ведь вот как вышло… Как выйти могло!.. А я места себе не находил! Думал — вдруг что, а вы на меня зло держите… Я обидел вас…

— Федор Антонович, да что вы! — от растерянности Монферран тоже обнял Бруни и готов был расцеловать его, только бы тот успокоился. — Да я про то давным-давно забыл. Что вы, право же…

Так они помирились окончательно и навсегда.

В соборе завершались последние отделочные работы, зимою собирались все закончить, чтобы в мае, в день святого Исаакия, торжественно открыть новый храм.

В эти хлопотные дни Огюст закончил и проект памятника Николаю I, который был принят безо всяких препятствий. Такая покладистость Комиссии удивила архитектора: он опасался ее немного, и не без оснований. Но потом, подумав, он в душе посмеялся над собою: где уж было Комиссии увидеть, угадать в его рисунке тайную, глубоко скрытую мысль! Внешне все было так, как того требовали: парадность и монументальность изысканного пьедестала, торжественный взлет легкой конной фигуры над пространством площади, полное соответствие придворному вкусу.

— А ты, Алеша, видишь, что я тут натворил? — спросил Огюст своего управляющего, как-то показав ему рисунок. — Что это, а?

— Это? — Алексей Васильевич, улыбаясь, рассматривал проект. — Ну как же? Это — Медный всадник наоборот. Тот летит, скачет, посылает коня своего вперед, волей своей управляет им, хотя конь под ним огромный, а он сам на нем легкий. А тут все наоборот будто бы Конь легкий, а всадник тяжелый, как окаменевший на нем. И никуда он не скачет. Он остановил коня в прыжке, поводья еще держит, да куда повернуть, не знает… А конь копытами бьет, сердится, ему скакнуть-то хочется, а узда рот режет. Ну и ну! Это вы что же, нарочно?

— Нечаянно, — невинно глянув на него, усмехнулся Монферран. — Да нет, правду говорю — я просто не мог сделать это иначе. Памятник царю — это всегда памятник времени, в которое он правил, и самому правлению, правда? Что же мне делать, если так было?

— А врать вы не умеете! — вздохнул Алексей.

— Что ты, что ты, Алешенька! — замахал руками архитектор. — Умел! Еще и как умел-то! Да вот к старости разучился…

Осенью восемьсот пятьдесят седьмого года произошли сразу два важных события. Михаил Самсонов стал студентом Академии художеств, учащимся архитектурного факультета. А неделю спустя его сестра, красавица Элен Самсонова, обручилась со ставшим известным в Петербурге молодым скульптором Егором Кондратьевичем Деминым.

Алексей и Анна были счастливы предложением Егора и согласились, даже не обсуждая этого предложения.

Получив благословение родителей, Елена попросила его и у Элизы с Огюстом.

— Благословляю от всего сердца! — воскликнул Монферран.

Его ясные синие глаза улыбались Елене.

— На свадьбу приду как родственник, без приглашения — имей в виду и Егору передай, — сказал он. — Когда венчаетесь?

— Обручимся через неделю, — ответила Елена Алексеевна, — а свадьбу батюшка в июне назначил. По просьбе Егорушки. И я так хочу.

— Почему в июне? — удивился Огюст. — Для чего полгода целых ждать? Давно ведь знакомы.

— А вы не догадываетесь, где мы хотим венчаться? — с прежней детской лукавой улыбкой спросила молодая женщина.

Архитектор хлопнул себя рукой по лбу:

— Ба! А я-то и не подумал… Ну да, конечно, церковь-то не готова! Ну, ждите, коли так, а у меня уж не задержится.

На другой день Огюст сообщил Алексею Васильевичу, что перевел в банк на его имя пятнадцать тысяч рублей.

— Да что вы?! — ахнул пораженный Алексей. — Вы, простите, в уме?! Это почти все, что есть у вас! И на что мне?!

— Ты моих денег не считай, — разозлился архитектор. — У меня не последние, да я и еще заработаю, а уж в доме этом теперь, верно, тысяч на триста всего, всю жизнь только на книги и коллекции деньги тратил. А это… это тебе за сорок один год службы и детям твоим. Я просто завещания переписывать не хочу, пускай так все на Элизу и будет, как отписано.

— Отвяжитесь вы с завещаниями! — испугался управляющий. — Уж чума вас не взяла, так вам жить надо еще лет двадцать. А детям моим вы мало дали? Учили на свои деньги. Мишка за ваш счет в Европу ездил, ныне по вашей рекомендации в Академию поступил…

Огюст обиделся:

— Он поступил туда потому, что талантлив, а не по рекомендации. И я хочу, чтобы он там учился без затруднений. И свадьбу Елене надо устроить хорошую, твоих да Егоровых денег может и не хватить. И еще ведь Сабина у тебя невеста… Словом, за то, что ты столько служил у меня, пятнадцать тысяч каких-то и не плата. Не возьмешь, учти — никогда не прощу, обижусь на весь век свой!

Спорить с ним было бесполезно, и Алексею пришлось уступить.

В первых числах октября состоялось обручение Елены Алексеевны и Егора Кондратьевича, была объявлена помолвка и назначен день свадьбы — десятое июня будущего, восемьсот пятьдесят восьмого года.

XVIII

«Сегодня, первого июня одна тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года, я заканчиваю мои записки.

Я решился поставить под ними последнюю точку, потому что Цель моя достигнута, а коль скоро я жил ради этой моей Цели (а я нынче понимаю, что жил ради нее), то в этих записках уже отразилась вся жизнь моя. Что приписать к ней?

Вчера мой собор был освящен. Мне не вспомнить, как это было, да я и не хочу вспоминать. У меня такое чувство, что в этой колоссальной церемонии, с толпами приглашенных, с переполненной людьми и каретами площадью, с сотнями высших и средних чиновников, я был лишний. Нет, нет, у меня не возникло обиды оттого, что меня, создателя и строителя собора, там почти не замечали. Так и должно было быть. К этой придворной суете, к этой показной пышности ни я, ни собор не имели отношения. Но когда ударили и запели его колокола, когда пламя факелов рванулось из рук ангелов, а из-за туч вдруг вырвалось солнце, и сияние охватило летящий к небу купол, толпа на площади окаменела, а у меня в сердце прозвучала музыка победы, и я понял, что закончил. Я закончил.

Сорок лет как каменная гора лежат на моих плечах. Сорок лет крыльями раскинулись над моей головой. Откуда у меня такие слова? Что творится в душе моей, переполненной счастьем и будто выгоревшей дотла? Я сжег ее за эти сорок лет во имя моей мечты.

Вечером я вернулся на площадь. Один. Факелы в руках ангелов давно погасли, но мне чудилось летящее пламя над ними, и в ушах все стоял гул колоколов. А силуэт собора поднимался над площадью, увлекая ее вверх, за собою, и в розовеющем уже небе он казался мне голубым.

В жизни моей, в работе моей я знал много сомнений. Я знал усталость, злобу и трусость. И зависть я знал, хоть и хотел всю жизнь не замечать этого. Но что бы ни творилось со мною, я работал. И ныне понимаю, что в главном, в работе, был прав! И сотни моих ошибок искупаются одной этой правотою. А ведь еще недавно я думал, я спрашивал себя: «А то ли я, чем себя назвал? А умею ли я строить, значит, умею ли я жить?» Я сомневался. И учился. И вот вчера увидел: умею. Не оттого даже, что выстроил собор, хотя это лучшее из всего мною созданного. А оттого, что осознал, чего мне стоило не бросить ношу мою, иногда такую мучительную и тяжкую…