— Папенька, — сказала она низким и мягким голосом, который один во всем ее облике выдавал возвышенность и пылкость ее натуры, — послушайте, папенька, а хорошо ли будет, если я стану спрашивать… при всех? Maman может мне вслух ответить, гости услышат, поймут, что вы недовольны…

— И очень хорошо, если поймут! — вскричал Штакеншнейдер, выскакивая из-за стола и беспомощно взмахивая руками, отчего свечи в фарфоровой жирандоли затрепетали и одна свеча погасла. — Очень хорошо! Я, действительно, не могу больше так вот жить… Я не могу так работать! Я не могу! Елена, милая, пойди, сделай милость… Ты знаешь, я сам не могу!.. Ах, кабы мне твердости поболее, давно бы все это прекратилось!..

Елена вышла. Когда она отворила дверь, шум, доносившийся снизу, из залы, усилился. Звенели голоса и музыка, раздавался смех, а потом все приутихло, и ломающийся мальчишеский голос стал пронзительно декламировать стихи.

Андрей Иванович кинулся к двери и, не дожидаясь, пока Елена ее притворит, сам ее захлопнул. Затем он вернулся к своему рабочему столу, однако уверенный, что работать не сможет. У него болела голова, и он, опершись локтями о стол, закрыл лицо ладонями и постарался забыть о боли. Но она не исчезала, потому что шум веселого праздника доносился до архитектора и через закрытую дверь…

Прежде такие домашние сборища не слишком раздражали Штакеншнейдера. Он видел, что его жене нравится общество, нравится приглашать в дом известных и уважаемых в обществе людей, и ему не хотелось этому препятствовать. Да и вечера поначалу бывали куда тише, и небольшие балы, устраиваемые госпожою Штакеншнейдер, проходили скромнее, да и собирались реже… Но постепенно такие события участились; кроме того, стали подрастать дети (теперь их было шестеро), и всех их, за исключением одной только Елены Андреевны, энергичная хозяйка дома вовлекла в свои любимые празднества. Она придумала домашний театр, от чего дети пришли в восторг, и редкую неделю теперь в большой гостиной Штакеншнейдеров не разыгрывались известные драмы, а зачастую на представления приглашались и гости. После спектакля обыкновенно начинался очень веселый и оживленный бал либо ужин, за которым продолжалось чтение монологов и стихов, и юные актеры подолгу не оставляли общество взрослых, чем очень гордились. При всем при этом учение в гимназии, разумеется, казалось детям скучным и впрок не шло, домашние задания нередко оставались неисполненными, и от учителей гимназии приходили Андрею Ивановичу укоряющие либо просто гневные записки…

Веселый шум стал привычен в доме, он заполнял вечерами все четыре этажа, прорывался в самые укромные уголки, затоплял и кабинет хозяина, как ни старательно тот обставлял его книгами и завешивал двери портьерами.

Андрей Иванович смертельно уставал от этого. Иногда его заставляли «выходить к обществу», чего его кроткая, застенчивая душа не выносила, и он час-два сидел среди гостей, отвечая на их комплименты, поддерживая беседу, часто неловко, невпопад, и потом был счастлив убежать и наконец запереться в кабинете, но работать уже не мог и мучился головной болью до тех пор, покуда веселый гам внизу не утихал.

Участие его сыновей и дочерей в таких представлениях, равно как и их бесчисленные театральные бенефисы, приводили архитектора в отчаяние. Он чувствовал себя бессильным воспрепятствовать всему этому и сознавал, что из-за своего бессилия теряет уважение детей, которые не могли не замечать, как он тяготится домашним укладом. Ему было горько, и он ничего не мог поделать с этим. Говорить с женой о своих огорчениях Андрей Иванович давно перестал: эта женщина, очаровательная, веселая, полная сил, лишь недоумевала, отчего он расстраивается, чем он недоволен и что его смущает. Она никак не могла взять в толк, что в большом уютном особняке ее муж, хозяин этого особняка, чувствует себя лишним…

Во всем доме одна только Елена Андреевна понимала отца, разделяла его мысли, сочувствовала ему. Бедная Елена! Умная, нежная, добрая. Но и она ничем не могла помочь архитектору.

В последнее время еще одно обстоятельство стало мучить Андрея Ивановича. На бесконечные балы и праздники уходило слишком много денег, и их начинало не хватать… Хозяйка, как истинная женщина, не интересовалась состоянием домашней казны, а сам Штакеншнейдер с ужасом видел, что вот-вот будет вынужден влезть в долги! И он брал все больше заказов, хватался за любую работу, силы его начали таять, тем более что работать вечерами становилось невыносимо…

Однажды, не выдержав, он пожаловался жене на головные боли и робко заметил, что такое количество заказов уже ему не по силам.

— Бог ты мой! — вскричала неунывающая «царица праздников». — Да разве ты их так уж много берешь, мой друг? У твоего любимого учителя, господина Монферрана, заказов вдвое больше, а он много старше тебя.

— Но я не Монферран! — воскликнул, наконец выйдя из себя, Андрей Иванович. — У меня отнюдь не столько таланта и не столько воли! Я же из сил выбиваюсь. Неужели ты не видишь? И потом… Потом у господина Монферрана, когда он работает, тихо в доме!

Последние слова вырвались у архитектора в порыве отчаяния, ибо он уже видел, что его бунт ни к чему не привел. И разгневанная супруга, не ожидавшая даже такого слабого неповиновения, немедленно поставила «бунтаря» на место.

— Стало быть, душа моя, вы ошиблись, выбирая себе спутницу жизни, — холодно и негромко заметила она. — Я ведь из такой семьи, где ценилось хорошее общество, где бывали собрания, праздники… У меня светское воспитание, и ежели оно, по-вашему, меня испортило, то и не стоило вам предлагать мне руку. Вам надо было искать покорную плебейку, девицу с, может быть, дурной репутацией, но с неискушенной в светских делах натурой. Она была бы вам слепо предана и ни в коем случае не нарушала бы вашего покоя, тем более что ей и не удалось бы завести у себя салона: к ней в салон просто никто приличный не пришел бы.

В ответ на это Андрей Иванович разразился какой-то возмущенной, но маловразумительной речью и потом долго презирал себя за то, что не сумел должным образом пресечь оскорбление, которое нанесли человеку, боготворимому им!..

И все продолжалось по-старому: домашние спектакли, ужины, балы, декламация стихов, головная боль…

Когда Елена Андреевна вошла в залу, ее брат, шестнадцатилетний Иванушка, закончил декламировать стихи, и ему уже закончили аплодировать. Он еще стоял посреди полукруглой сцены, завершавшей комнату, под пологом голубого бархатного занавеса (все это Андрей Иванович устроил в гостиной по требованию супруги). Лицо мальчика светилось румянцем, глаза горели недетским самозабвенным упоением.

Между тем гости уже снова приняли удобные позы в креслах, — кто-то из дам сел к роялю, собираясь поимпровизировать, а мужчины потянулись к оставленным на столиках недопитым бокалам.

«Царица балов», госпожа Штакеншнейдер, в очень открытом черном шелковом платье, окутанная прозрачной серебристой шалью, сияя бриллиантами и непринужденной улыбкой, порхнула к сыну, поцеловала его, потом погладила по голове младшую дочь, которая только что, сидя за роялем, неумело брала аккорды, сопровождая декламацию Иванушки, и удобно раскинулась на софе возле известного писателя Нестора Васильевича Кукольника[73], который начал ей рассказывать что-то веселое и, кажется, не совсем безобидное, потому что она слегка покраснела и ее живые глаза заблестели вдвое ярче.

Елена стояла, прислонившись к дверям, боясь оторваться от них, зная, что ее прихрамывающая походка будет выглядеть нелепо среди этой непринужденной и беспечной кутерьмы. Кроме того, сейчас подходить к матери и что-то ей говорить было заведомо бесполезно — девушка знала это. Ее охватило мучительное раздражение, бессильный гнев и одновременно новый порыв глубокой жалости к отцу, которого она любила всем сердцем, и который любил ее (кажется, один в целом свете).

— Елена Андреевна, душенька, слава богу, что пожаловали! Не угодно ли к нам, к старикам, да не составите ли нам партию в карты? — окликнул ее вдруг веселый, звучный голос.

вернуться

73

Кукольник Нестор Васильевич (1809–1868) — известный и модный среди высших кругов русский писатель, автор пьес, стихов и романтической прозы.