— Егорушку можно. Его, само собой...

Егорушкой в доме Монферрана называли Егора Демина, того Егора, который когда-то так неожиданно попал в «дом каменщика», упав с лесов барабана на крышу Исаакиевского собора… Ему шел ныне семнадцатый год, и на строительстве его имя становилось известным. Он слыл после Павла Лажечникова первым резчиком по мрамору, и на него неожиданно обратил внимание Витали. Скульптор наблюдал за оформлением перегородок между алтарями, и его поразила виртуозная работа юноши, «легкость резца», как тут же окрестил это Иван Петрович. Знаменитый ваятель раздумывал недолго.

— Хотите, сударь, учиться у меня? — напрямик спросил он Егора..

Тот едва не выронил резец и, побледнев, чуть слышно прошептал:

— Вы… вправду меня учить хотите, да?

— Шутить мне, молодой человек, как-то недосуг, — обиделся Витали. — Вы, вижу, прирожденный скульптор. Решайте. Я помогу вам поступить в Академию.

— Я согласен! — вскричал Егорушка, но тут же вспыхнул и тихо добавил: — Если только со строительства не придется уходить… Я не брошу его, не могу.

— А кто вам велит бросать? — пожал плечами обрадованный Витали.

И дело было решено.

— Ишь ты, как он его у меня увел! — с притворной досадой говорил Павел Лажечников главному архитектору. — Сманил лучшего резчика… Ну, да и то правда, что Егору в резчиках оставаться грех был бы… Ему больно много дал Господь… А однако же, смотрите, Август Августович, в ученье-то он пошел, а службы не оставил…

— Само собой, — заметил на это Монферран. — А на что же он жил бы?

— Заказы мог бы брать. Может, оно и поменее денег, да зато времени поболее было бы на ученье, а ведь он учиться-то горазд… Однако ему собор дорог. И опять же при вас остаться хочет, потому, кто бы он без вас был? И Алексей Васильевич его любит, а уж с сынишкой его как он сдружился, так радость глядеть, хотя тот его чуть не девятью годами младше. То-то парень, как время свободное есть, так в дом ваш наведывается.

В ответ на последние слова мастера главный архитектор, не удержавшись, рассмеялся:

— А вот это, Павел Сергеевич, кажется, не из-за Миши, то есть не только из-за него. Там для Егора, как я думаю, послаще соблазн есть.

Лажечников изумленно глянул на Монферрана. Потом лицо его омрачилось.

— Фу ты, пресвятая богородица, я ж и не помыслил! Неужто думаете, он в вашу красавицу влюбился, в старшую-то барышню Самсонову?

— Да это, как день, ясно! — пожал плечами архитектор. — Они уже семь лет дружат, каждый день видятся, а у детей такая дружба часто оборачивается первой любовью. Только вот он-то без нее света белого не видит, а она, кажется, этого пока и заметить не соизволила.

— Куда ей! — махнул рукою Павел. — Я, оно конечно, Август Августович, никого в доме вашем толком не знаю, окромя Алексея Васильевича, дай ему бог превеликих благ, да только дочку-то его не раз видел, и чует мое сердце — ей свыше одна красота и дана, а более — ничего. Куда ей до Егора!

В своих суждениях Павел Сергеевич был все так же решителен и резок, говорил, будто рубил сплеча, и спорить с ним по-прежнему бывало нелегко.

Его буйный нрав проявлялся постоянно в стычках с чиновниками и с членами Комиссии построения, нередко посещавшими его мастерские. Надзора за собою Павел не терпел, в работе никому не желал отчитываться, кроме самого Монферрана, а на чужие замечания отвечал иногда с такой дерзостью, что на него шли жаловаться. Смотрители работ отсылали жалобщиков прямо к главному архитектору, хорошо зная, что строптивый резчик признает только его авторитет.

— Что вы, Павел Сергеевич, со всеми ругаетесь? — спрашивал Лажечникова Монферран, разозленный бесконечными жалобами. — Ну на кой черт вам понадобилось вчера господина Постникова, чиновника, непотребными словами обозвать?

— А чего он тычется не в свое дело? — огрызался в ответ неукротимый Пашка. — Без его знаю что к чему. Вам все расскажу, покажу, а ему нет! Чего он в мраморе смыслит? Мрамор ему, как кроту радуга!

Однажды Пашка набуянил за пределами строительного городка, да так набуянил, что ранним утром в «дом каменщика» ворвался перепуганный Максим Салин, застал Августа Августовича едва вставшим с постели и сообщил, что Лажечников подрался с городовым и был тут же забран и увезен в участок.

Монферран, одевшись за каких-нибудь пять минут, бросился в полицейское управление, накричал на начальника управления, обвиняя его подчиненных в намеренно нанесенном его строительству ущербе, и наконец заявил (как уже делал в подобных случаях), что, ежели его лучшего мастера тут же не освободят, он немедленно пожалуется на это беззаконие государю.

Такая решительная атака, как всегда, подействовала лучше, нежели все уговоры и просьбы, и Павел был выпущен, причем вышел он из участка с видом победителя, невзирая на разодранный по плечам кафтан и здоровенный синяк под правым глазом.

— Надо бы тебе, гаду, еще и по левому треснуть, чтоб думать научился! — прорычал в лицо ему Монферран и, отвернувшись, пошел к своим саням.

— Август Августович, да ведь они же человека в грош не ставят! — возопил, кидаясь за главным, Лажечников. — Я ж им только то и сказал, вначале-то, что они, сукины дети, никому слова живого сказать не дают, сразу за грудки да в зубы… А они мне по морде! Ну, тут я им и высказал…

— Высказывайся, высказывайся! — в ярости Огюст обернулся и так посмотрел на Павла, что великан-резчик даже присел и съежился. — Мне только и делать, что тебя вытаскивать из участка с такой рожей! Других дел у меня нет… Тьфу, смотреть на тебя противно!

На главного архитектора Павел не злился никогда, как бы тот его ни отчитывал и что бы ему ни говорил. Когда рабочие, порою подсмеиваясь, говорили Лажечникову, что со всеми он бес, а с главным агнец божий, тот очень серьезно отвечал:

— И буду с им агнецом божьим. Вы что, не видите, какую махину везет человек? Ничего вы не видите, тоже мне! А что он один столько всего знает, это как? Ага! Я вона сколько лет учился, свое ремесло до тонкостев знаю, а окромя что? Ничего! А он и то и это, и туда и сюда! Кажный завиток, что мы вырезываем, своей рукой нарисовал, из своей головы выдумал! Это ж голову иметь надо. И душу. А много ли у кого такая душа есть? То-то!

— Так что же ты, Павел Сергеевич, ему неприятности устраиваешь? — поддевал Пашку кто-то из резчиков. — Буянишь, а он за тебя расхлебывает.

— А это мое дело! — тут же щетинился Пашка. — Не с им буяню, а с гадами со всякими. Что делать, коли мое нутро их не выносит?

Тем не менее работу свою Лажечников выполнял исправно и приставленных к нему молодых резчиков аккуратно и споро обучал своему мастерству.

Чиновники строительства терпеть его не могли, но не к чему было и придраться. Кроме того, они знали — главный архитектор всегда поддержит мастера, а ссориться с Монферраном никто из них не смел…

За всеми этими хлопотами, заботами, случайностями Огюст порою терял представление о течении времени. Оно пролетало скачками, бурное и трудное, переполненное однообразными делами либо множеством всякого рода разговоров, перенасыщенных мыслями, идеями, замыслами и выдумками.

Так прошел еще один год.

Иногда, пытаясь перевести дыхание, архитектор на мгновение ощущал безумную, тяжкую усталость. И, чтобы избавиться от нее, еще больше времени занимал работой: работа, изнуряя его, несла ему и отдых, давала свободу мыслям, придавала силы. Часто свечи горели в кабинете Монферрана до трех часов утра. В три он гасил оплывшие огарки, ибо в них просто не было надобности: за окнами уже поднимался голубой петербургский рассвет, оперенный розовыми облаками. Монферран любовался рассветом, распахнув окно, склонившись на подоконник, чтобы окинуть взглядом мерцающее прохладное небо, среди которого, отражая зарю, светился купол его собора… Потом, затворив створки окна, ибо рассветы были еще холодны, Огюст снова садился за стол и час-полтора продолжал работать. Впрочем, иногда он сдавался и уходил спать, чтобы на следующий день вернуться к своим занятиям.