— Хватит, Карл! — почти резко прервал брата Федор. — Уймись. Ты же и слова вставить не даешь. С господином Монферраном я говорил.
— И что? — тонкие брови Карла резко поднялись. — Разорался, конечно, и с проклятущим своим акцентом послал меня ко всем чертям?
— Нет, — усмехнулся Федор. — Представь себе, нет. Сказал он следующее: «Не беспокойтесь, вознаграждение свое Карл Павлович сполна получит, даже если работу бросит. В основном она сделана». А после стал меня расспрашивать о моих собственных работах.
— Невероятно… — проговорил ошеломленный Карл Брюллов. — Разве что ему все же стыдно стало за ту историю с семью тысячами?
— Не думаю, — суховатое лицо Федора Павловича вдруг покрылось краской. — Зря ты, Карл… Неужто не знаешь, что ежели один человек другому напакостит, то оттого его только хуже не любит? Просто у вас у обоих характеры больно уж круты… А что ты мне принес? Что там?
Это относилось к небольшому, с ладонь величиной, свертку, который Карл Павлович в это время извлек из кармана сюртука и, слушая брата, вертел в руках.
Федор отошел от своего мольберта, вытащил из-за сложенных возле стены холстов стул, покрытый пятнами краски, пододвинул его к горящему камину и сел напротив Карла.
— Покажи.
Карл Павлович развернул синюю плотную бумагу, достал овальную пластину слоновой кости и протянул Федору:
— Вот…
Федор Павлович взял миниатюру, повернул ее к свету и восхищенно прищелкнул языком.
Из овала смотрело лицо юной девушки, почти еще девочки, округлое, нежное, одновременно лукавое и надменное, исполненное сознания своей красоты. Великолепно очерченные капризные губы, персиковый румянец, тонкие жгучие дуги бровей, глаза, темные, как неразгаданная тайна, шелковые спирали черных волос, смутный контур плеча под скользящей кисейной вуалью, тонкие пальчики, подхватившие вуаль в падении, тонкий золотой браслет на запястье. Блеск золота, померкший рядом с блеском красоты…
— О, что за чудо! — воскликнул Федор и тут же ахнул: — Но… постой! Да ведь это Елена Алексеевна… Она?
— По-твоему, не похоже? — со злобным вызовом бросил Карл. — Кажется, с портретным сходством у меня всегда было в порядке…
— Так это правда?! — Федор Брюллов не мог скрыть удивления. — Так ты действительно в нее влюблен?
— А кто не влюблен в нее? — в голосе Карла послышалась настоящая глубокая боль. — Она, как яд… Даже этот мальчишка-скульптор, забыл, как его?.. Ну, что все время только и вьется возле дома Монферрана, и тот чуть не умирает из-за этой феи. Ну, и я вот… Стыдно сказать, ведь ходил иной раз к Монферрану поспорить насчет плафона, а сам в душе одного хотел: ее увидеть! Старик из себя выходил: думал, я все с ним ссоры ищу. Ну и я тоже не уступал, начинал в ответ злиться… А думал о ней!
— И ей не сказал? — Федор пристально посмотрел в глаза брату. — Ох, не похоже на тебя, Карлуша…
Карл Павлович устало откинулся в кресле, полузакрыл глаза, и на губах его обозначилась слабая, мучительная улыбка.
— Ну что ты, Федя, как не сказать? Сказал. Признался. Неделя, как руки просил.
— И… отказали?! — оторопело прошептал Федор.
— Сам одумался! — Карл Павлович болезненно махнул рукой, отвернулся, потом опять заговорил: — Видишь ли, я застал ее на Елагином острове, она туда часто ездит (зимой — саночки, летом — верхом, ей ведь отец в прошлом году на шестнадцатилетие жеребчика подарил, крапчатого, Полишинелем она его зовет)… Ну вот, застал я ее с матушкой, Анной Ивановной. Попросил разрешения поговорить наедине. Она отошла со мною, а у самой щеки пламенеют, да только от одного мороза… Глаза — сказка! Смотрит, улыбается, ротик приоткрыла, будто сейчас вот запоет. Ты слыхал ли, как поет она? Слыхал, знаю… Ну, я смотрю ей в лицо, забыл, что и говорить собирался. Потом сказал все. Сказал, что полюбил ее уж с год как, что душа моя болит при мысли, что ее потеряю, что мне надобно, наверное, уехать в Италию, и ежели она захочет… Ну, словом, все сказал! А она вспыхнула, будто испугалась вначале, потом подумала минуту и вдруг спрашивает: «А петь мне позволите ли?» Ну неужели я «нет» мог сказать? «Да, да!» — говорю. Руку ей целую. Она пальчиков-то не отняла, только как будто дрогнула. И говорит: «Голубчик, Карл Павлович, я не знаю, что и сказать… Мне и хочется согласиться, да не знаю, что батюшка скажет, а супротив его решения я ничего не сделаю…»
— И ты поехал свататься? — спросил Федор, переводя дыхание.
— Поехал! И в тот же вечер… Застал, слава богу, Алексея Васильевича одного, хозяина дома не было, не то уж не знаю, как бы и решился… Ну, Алексей Васильевич меня к себе в комнату ввел, усадил, смотрит, а сам бледный, волнуется… Лицо у него, знаешь, Федя, как икона новгородская — никакой тебе красоты, а вся правда тут как тут. Я ему объяснил, зачем пришел, сказал, что прошу-де руки его старшей дочери. Он улыбнулся, потом в глаза мне посмотрел и говорит: «Ваше предложение для нас — великая честь. Однако прежде, чем ответить, хочу спросить: вы знаете, кто она такая, Елена моя? кто я? знаете, что я из крепостных?» Я, признаться, не знал, но виду не подал. Говорю: «Знаю. И какая разница?» Тут он дыхание перевел, усмехнулся. А потом сказал… Знаешь, не забуду его слов, Федя… Он сказал: «Я, Карл Павлович, рад был бы такому браку, чего же лучше нам желать? И, если Елена согласна, венчайтесь хоть завтра. Но только одно скажу вам: она выходит, коли так, не за вас, а за «великого Карла». Ее великое тянет, голову ей кружит. Она через вас славы хочет, восторгов. Хочет, чтоб вы ее в Италию привезли, чтоб сами ей концерты устроили. Тогда ей все поклонятся. Думаете, в семнадцать лет нельзя так рассчитать? Сознательно нельзя — это верно. А в душе-то можно… Меня вот мучает: с годами-то станет она лучше или такая и останется? И не злая она, а вот… вся для себя. Были бы вы мальчик, я бы подумал: ничего, время пройдет — видно будет. А вы — человек взрослый. Нет, нет, я ничего худого не думаю про то, а только раз вы видите, что ныне больны, что вам нужен будет там покой, отдых, так побойтесь ее… С нею не будет покоя! И не тот она верный друг, что в любой немощи поддержит. Может, если бы полюбила вас… Да только я вижу, пока что, сейчас, она никого не любит!» Так вот и сказал… Никогда не думал, что человек про свою же дочь так может… Ну, и я испугался, Федя… Мне пятьдесят, ей семнадцать. Какая там поддержка, в самом деле, да и куда мне на одной красоте жениться?.. Я сказал, что подумаю еще, что, верно, слишком смелое предложение сделал. А он вспыхнул и вскочил даже: «Вы только не думайте, ради бога, что я вам отказываю так вот! Я бы не отказал, раз она согласна, хотя, правду скажу вам, по мне лучше бы она за другого вышла… За кого, не скажу. Ну, это мне лучше, а ему, может, хуже: он из-за нее помучается…» Я сразу понял, что он говорит про скульптора этого своего, он же его обожает. Однако знаешь, брат, в эту минуту я почувствовал уже одну досаду. На себя, разумеется. И я ушел. Считай, что спас он меня, старого дурака!
И он натянуто рассмеялся, играя на ладони Елениным портретом.
Дверь скрипнула. В комнату просунулась золотистая головка Машеньки.
— Не пора, Федор Павлович?
— Сейчас, душенька, сейчас!
Головка исчезла.
Художник встал, подошел вновь к мольберту, отодвинул его от окна, так как солнце, поднимаясь выше, бросало в комнату все более длинные и яркие лучи. Лицо Федора Павловича было задумчиво и печально.
— Не Алексей Васильевич тебя спас, а сам господь бог, Карл, — заметил он. — Не дай бог бы ты на ней женился… Интересно, Монферрану они рассказали?
— Понятия не имею! Ежели да, то он, верно, меня на смех поднял! Да и куда ему понять…
— Тихо ты! — Федор опять резко обернулся к брату.
— А что? — Карл недоуменно огляделся, но в мастерской по-прежнему было пусто. — Что такое?
— Маша… Мария Андреевна услышать может… Ты ведь не знаешь, что она — жена Пуатье, первого помощника Августа Августовича.
— Помилуй! — ахнул Карл Павлович. — Это что же такое? Пуатье из любви к искусству отдал свою жену в натурщицы?!