Они простились вечером.

Через день был назначен отъезд, и Огюст оставил себе день на сборы. Ему было почти не на что ехать, но, к счастью, один из его приятелей, отставной офицер Луи де Бри, собирался ехать по своим делам в Варшаву, а так как ехал он вдвоем со слугою в большой роскошной карете, то и предложил Монферрану сопровождать его до Варшавы, разумеется, не требуя за то денег, а лишь приятной компании во время путешествия. Это было в некотором роде спасением, и Огюст с радостью принял предложение де Бри. Он мог (ибо в карете оставались свободны два места) прихватить с собою и слугу, но ему некого было прихватывать. Гастон бросил своего хозяина три месяца назад, заявив, что его не устраивает нерегулярная выплата жалования. Вообще-то Огюст все равно едва ли взял бы с собою Гастона: он умел сам себя обслуживать, а денег едва хватало на путешествие в одиночку…

Утром следующего дня Монферран самым тщательным образом сложил свой саквояж, оказавшийся несмотря на малые размеры полупустым, проверил, все ли необходимое взято и, зайдя затем к хозяину дома, расплатился с ним за квартиру, сказав, что приискал себе по случаю предстоящей женитьбы другое место жительства. Это была необходимая предосторожность: узнай мсье Пьер о намечающемся побеге милого зятя, пустит в ход все средства, вплоть до услуг полиции.

К полудню все приготовления были завершены. Огюст решил не сидеть понапрасну дома, взирая на застегнутый саквояж, а пойти прогуляться, обойти свои любимые места в Париже, попрощаться со знакомыми улицами, которые ему неизвестно когда еще придется вновь увидеть.

Ему ужасно хотелось, кроме того, зайти в какое-нибудь заведение подешевле и выпить за отъезд хотя бы один бокал шампанского, но, пощупав свой кошелек, он вынужден был отказаться от этой мысли и решил понадеяться на Луи де Бри, который завтра наверняка предложит распить бутылку доброго зелья в своем доме. Надеясь также на обильный завтрак, без которого Луи не двинется в путь и который он несомненно разделит с товарищем, Огюст отказался и от обеда, решив, что последний день в Париже должен пройти быстрее остальных и он не успеет умереть с голоду.

Действительно, о еде он в этот день думал мало. Ему было не грустно и не весело, но как-то тревожно. Он не мог спокойно думать о том, что через месяц с небольшим окажется совершенно один в незнакомой огромной стране, которая недавно была так враждебна Франции, где его могут принять неласково, и неизвестно, чем обернется его отчаянное предприятие. Император Александр мог давно забыть о подаренном ему альбоме, а этот самый инженер-испанец, к которому его адресовал мсье Бреге, мог отмахнуться от докучного протеже своего былого друга, тем более, если он любит французов, как все прочие испанцы.

Но не только и не столько эти мысли мучили молодого архитектора. Он думал больше всего о том, что уедет, даже не простившись с Элизой.

Раза три за день ноги приносили его на знакомую улицу, вдоль которой по-летнему празднично зеленел сад.

Элиза жила там же, в том же доме, в той же квартире. Это Огюст узнал через ее цирковых поклонников. За этот год, что прошел после получения им ее доброго и уничтожающего всякую надежду письма, он много раз хотел хотя бы пройти мимо ее окон, чтобы случайно увидеть ее, чтобы она случайно его увидела, посмотрев в окно, но стыд и гордость удерживали Огюста.

И вдруг в этот день, осознав, что это последняя возможность и другой уже никогда не будет, он решился.

На улице стал моросить мелкий дождь, а зонт, купленный специально для путешествия, остался дома, и это подогнало Огюста. «Испорчу костюм — никуда ведь не поеду!» — с ужасом подумал он и бегом кинулся к дому.

Привычно зазвенел колокольчик. За дверью послышались легкие шаги, и дверь отворилась.

Элиза стояла на пороге, поправляя левой рукой гребень в прическе. На ней было знакомое Огюсту светло-голубое платье, ее любимое.

Когда она прямо перед собою увидела Огюста, глаза ее загорелись и тут же погасли. Чуть-чуть дрогнули пальцы, но голос не задрожал, когда она удивленно спросила:

— Вы?

— Не прогоняй меня! — быстро и твердо сказал он, глядя ей в лицо. — Я пришел проститься с тобою. Я завтра уезжаю навсегда.

— Вот как? — она отступила в комнату, не притворяя двери. — Ну, так зайди же.

Снова она говорила ему «ты». Это рождало крошечную надежду, и молодой человек вошел, уже не так робея и не так боясь, что встретит презрение и смех.

В комнате ничто не изменилось, все было по-старому и на своих местах, не прибавилось новых вещей, и Монферран подумал, как нелепо было подозревать в изменах женщину, которая за три с лишним года нисколько не разбогатела, хотя ей выказывали свое обожание самые толстые кошельки Парижа.

— Садись, — Элиза села и указала ему на диван. — И куда ты едешь?

— В Россию. В Петербург. Здесь мне в ближайшие годы надеяться не на что, а ждать я не могу: денег нет на ожидание. И работать хочется. В Петербурге много строят.

— Ты думаешь там построить свой собор? — спросила она, чуть улыбнувшись, но в этой улыбке не было насмешки.

— Не знаю, что я там построю. Собор — это мечта, может быть, просто бред, привидевшийся раненому. А жить нужно реальностью, Элиза. Буду работать и увижу, чего я стою…

Он опустил голову. Ему хотелось сказать ей давным-давно приготовленные слова, они жгли горло и язык, но выговорить их он не мог. Она тоже молчала. И вдруг спросила:

— Почему ты так похудел, и куда девался твой румянец? Неужели так уж туго пришлось?

— В последнее время, да, — просто сказал Огюст. — Питаюсь главным образом надеждами, а от них почему-то никто не толстеет. К отъезду пришлось раздать кучу долгов и многое купить.

— Вот как! — она встала и жестом показала ему, чтобы он оставался сидеть. — Ты обедал сегодня? Будешь обедать со мной?

Он покраснел:

— Я не потому тебе сказал, что я…

— А нельзя ли без этого? — ее брови сердито взлетели вверх. — Можно ведь ответить «да» или «нет», не изображая оскорбленную гордость.

— В таком случае, да!

— Ну вот и прекрасно, потому что я тоже проголодалась.

И она с поистине молниеносной быстротою накрыла на стол.

Они пообедали молча, ибо Элиза понимала, что ее гостю слишком хочется есть, чтобы он мог говорить за едой. Когда тарелки опустели, хозяйка разогрела на старой жаровенке кофе.

— Элиза… — Огюст поднял на нее глаза и увидел на ее лице улыбку. — Чему ты улыбаешься, а?

— Тому, что у тебя опять румянец на щеках. Что ты хотел мне сказать?

— Я хотел спросить… Ты, когда я уеду, ведь не сразу забудешь меня?

Она пожала плечами:

— А ты бы как хотел?

— Я бы очень хотел, чтобы ты помнила меня хотя бы недолго. Только ради бога, ты поминай меня добром, хорошо?

Голос его стал так серьезен, а глаза так печальны, что улыбка пропала на лице Элизы. А он продолжал:

— Мне очень-очень важно, чтобы именно ты не держала на меня зла в сердце. Если ты вспомнишь меня иногда добрым словом, мне там будет легче. Понимаешь, я не знаю, что меня ждет, мне может быть очень трудно… Если ты благословишь меня, Элиза, я наверное, сумею победить.

— Я благословляю тебя, Анри! — сказала она твердо, но, не выдержав, опустила глаза.

Огюст вздрогнул:

— Анри! Ты назвала меня Анри, как раньше… Так, значит… Значит, ты будешь за меня молиться, Элиза? Искренно, от всего сердца?

— А ты думаешь, все последнее время, все время, что мы не виделись, я не молилась за тебя? — в голосе ее был не упрек, а только одно удивление. — Я молилась, Анри. Искренно, от всего сердца.

Он опустил голову. В эту минуту у него так заколотилось сердце, что захотелось прижать его рукой: казалось, оно собиралось пробить грудь изнутри. Надо было решиться. Сейчас или никогда. И собравшись с духом, он проговорил:

— Элиза, а что если бы я предложил тебе поехать со мною, а?

Тотчас он поднял глаза и увидел, как на миг изменилось выразительное Элизино лицо. По нему пронесся целый ураган чувств, но они сменяли друг друга так стремительно, что невозможно было за ними уследить.