— Негодяй! — прохрипел Огюст, у которого на вспышку гнева ушли едва ли не все силы. — Тебе бы эту болезнь, ты тогда пошутил бы… «Заворачивать!» Я тебе заворачиваю! Не на кого напал!
— Не на того, Август Августович! — терпеливо поправил Алеша.
— О, оставь меня в покое! — уже по-французски взмолился Монферран. — Не до грамматики мне сейчас и не до синтаксиса, мой милый! Полчаса осталось? Нет, через полчаса берег только покажется! Сколько же еще выносить это, а?
— Надо было берегом ехать! — упрямо проворчал Алеша.
Они ехали в Пютерлакс уже в восьмой или в девятый раз. Невзрачное финское местечко под городом Выборгом неожиданно заняло в жизни Монферрана особенное место.
В карьерах Пютерлакса добывали великолепный коричнево-красный гранит, прочный и красивый. Его называли «рапакиви». Из него высекали пьедесталы и обелиски, им были во многих местах отделаны набережные Невы в державном Санкт-Петербурге. Из него Огюст замыслил изготовить невиданные доныне колонны… Колонны собора.
Шел 1820 год. Четвертый год его жизни в Петербурге. Четвертый ли? Ему то казалось, что он живет в России уже лет двадцать, то думалось, что он приехал месяц-два назад. Весь сонм событий, произошедших с ним в Петербурге, пронесся как ураган, и лишь одно-единственное, главное, в которое он и сейчас еще едва верил, могло занимать его мысли, его ум, его душу.
Он начал строить собор.
Теперь ему иногда казалось, что он предчувствовал это, втайне догадывался, что на него обрушится это неслыханное счастье. Но на самом деле все было не так. Начиная свою незаметную, трудную жизнь в столице России, он надеялся на успех, думал, что поднимается из безвестности, но о таком головокружительном взлете не мечтал — у него не хватило бы фантазии придумать такое…
На другой день после обретения долгожданного места в чертежной, Монферран перебрался на новую квартиру, на Владимирский проспект.
Квартира, отведенная ему, помещалась на втором этаже недавно построенного трехэтажного дома и состояла из трех комнат: довольно просторной гостиной и смежных с нею кабинета и маленькой спальни. Большой, широкий коридор отделял комнаты от кухни и скромной привратницкой, которая круглым окошком выходила не на двор и не на улицу, а на лестницу.
Сразу же начались всевозможные хлопоты и пришлось наделать уйму долгов: квартира оказалась почти совершенно без мебели, и ее надо было спешно покупать, затем надо было нанять кухарку, приобрести столовую и кухонную посуду.
Кроме всех прочих ближайших расходов Огюст счел необходимым сразу же подумать о деликатном и вместе с тем приличном подарке для своего нежданного благодетеля Филиппа Филипповича, ибо на его поддержку надеялся и в будущем. Кроме того, Алексей подсказал хозяину, что необходимо заранее купить теплые осенние и зимние вещи, так как летом это обойдется дешевле, а лето в этих местах коротко.
Траты оказались солидными, но Монферран теперь не огорчался, надеясь на свой заработок и на свое умение обходиться малым. «Как-нибудь сэкономлю», — думал он.
В чертежной Комитета работало много опытных чертежников, и на молодого француза вначале посматривали удивленно и косо, однако он исполнял свою работу уверенно, со знанием дела, он был талантлив, это заметили все. Вскоре, к радости Огюста, это заметил и сам генерал Бетанкур.
Генерал все чаще вызывал к себе Монферрана, давал ему особо важные работы, порою спрашивал его совета. Инженеру поручали проекты самых различных построек, и он, занимаясь их техническим решением, архитектурную разработку нередко поручал Монферрану.
Впрочем, восторгаться Бетанкур не спешил. Он вообще не умел восторгаться. Его могучий, блистательный ум, его тонкая, суровая натура не выносили восторгов. Даже талант он приветствовал лишь сдержанным уважением. Он сам был талантлив и знал это, как знал и цену слишком быстрым взлетам. Он верил только делам, и не одному, а многим.
Узнавая Монферрана все больше, председатель Комитета стал ему доверять. Доверять не только в том, что относилось к работе. Порою разговоры их стали касаться тем, далеких от строительства, Бетанкур начал расспрашивать молодого приезжего о прежней его жизни и иногда, как бы невзначай, говорил ему (правда, совсем немного) и о себе. И они, сближаясь, начинали нравиться друг другу.
Уже в декабре, проработав в чертежной немногим более пяти месяцев, Монферран был назначен ее начальником. Теперь он отвечал за все разработки чертежной, сам проверял всю работу чертежников, которым сразу дал больше независимости и увеличил притом спрос за упущения…
Проходили дни. В свободное время Огюст много бродил по городу, иногда один, иногда вдвоем с Элизой. Незнакомый город все больше волновал и притягивал архитектора.
В первые дни Петербург показался ему слишком безукоризненным, правильным, слишком распланированным, словно человек, в поведении которого было все заранее обусловлено и продумано. В геометрической стройности улиц Огюсту померещилась холодность, а высокое бледное небо, часто нависающие сизые тучи, темная вода каналов и рек, скудость зелени и обилие гранита делали лицо города суровым и даже, как вначале подумал молодой архитектор, жестоким.
Но Петербург был скрытен и сдержан, как истинный аристократ, он не открывался никому сразу и весь, в нем было слишком много неожиданного и неповторимого, и Огюст вскоре понял, что надо вначале суметь понравиться городу, чтобы он захотел в ответ понравиться тебе. И он смотрел и смотрел, читал и читал книгу — летопись Петербурга на таком знакомом ему языке архитектуры и начинал понимать суть его правильности, ибо его создавали не столетия, лепили не прихоти баронов и князей, меняли не выдумки эпох. Нет! Его создала мысль человека, широким шагом вступившего в новый век, решившегося столкнуть оседающую глыбу прошедших веков, не боясь, что она сметет и раздавит его; и мысль этого человека, могучая и созидательная, создала столицу народа, едва не утратившего себя среди рвущих его на части иноземцев, народа, волею судеб отставшего от Европы на несколько веков… И вот рука воплощающая, не ведающая сомнения, послала его вдогонку убегающей вперед европейской цивилизации, и эта же рука начертала геометрический рисунок улиц столицы-дворца, столицы-крепости, столицы-страны, ибо сейчас в каменной груди Санкт-Петербурга билось отважное сердце новой России. Петербург был рожден из пены морской, чтобы и заслонить Россию от врагов, и с великосветской улыбкой представить ее миру. И в этой новизне, мощи, уверенности и изысканности одновременно, в этом скромном, едва уловимом изяществе город был воистину прекрасен.
Все это молодой французский архитектор скорее почувствовал, чем понял, меряя город шагами, осязая его взглядом, любуясь им и ощущая, что он его захватывает, впитывает в себя, властно, не спрашивая его согласия, делает своим.
Не то ли случилось здесь со всеми его предшественниками, с теми приглашенными или просто приехавшими из разных стран Европы зодчими, которые построили большинство этих зданий, оформили многие улицы и набережные? Как видно, не они творили лицо Петербурга, а сначала он вошел в их душу, он приобщил их, научил видеть мир и себя по-новому, а потом уже вдохновлял и учил строить. Их, которым казалось, что они давно уже умеют это… И не случайно город, более чем наполовину выстроенный по проектам итальянцев, французов, немцев, почти ничем не напоминал Монферрану ни Италию, ни Францию, ни Германию. Этот юный город, которому было ныне чуть больше ста лет, имел свое лицо, свое неповторимое я.
Во время одной из прогулок Огюст и Элиза оказались на Сенатской площади, которую знали прежде, но не особенно любили: обоим она казалась пустой и унылой… Только памятник Петру на гранитной скале был прекрасен. Монферрана он изумлял и тревожил, потому что в этом бронзовом всаднике он узнал свое далекое видение: ту фантастическую фигуру, которая явилась ему, раненому, то ли в бреду, то ли во сне.
Громадную, совершенно неоформленную площадь за всадником украшало или, вернее, портило неуклюжее здание церкви с красивым рисунком стен, с неожиданно куцей колокольней и единственным куполом, торчащим посреди крыши на узком барабане, как крохотная головка на тонкой шее.