Опять ничего не было, только боль и ужас. Он сознавал, что никто ему не поможет: гусары сочли его мертвым, уехали, бросив здесь вместе с убитыми, и едва ли они скоро вернутся, если вернутся вообще. От этой мысли он потерял власть над собой и малодушно заплакал. И тут рука его, судорожно ползая по мундиру, нашарила на левом боку пистолет. Мелькнула страшная и соблазнительная мысль: «Один только миг, одно, правда нелегкое, усилие, и пытка прекратится…» И тут же другая мысль: «Какой грех! Как можно даже думать?.. И я не хочу, не хочу!»
Его пальцы разжались. Он отдернул руку от полированной деревянной рукоятки. Снова повернул голову, в отчаянии посмотрел на сверкающую множеством искр реку.
Ему показалось в это время, что в сознании его произошло некое раздвоение, будто кто-то из глубины его существа заговорил с ним. Потом ему даже показалось, что он слышит какой-то голос, но только исходящий не извне, а из его души. Впрочем, он когда-то слышал, что с тяжелобольными и умирающими такое случается…
Этот внутренний голос говорил сначала тихо и невнятно, потом вдруг стал слышнее и зазвучал повелительно.
— Ты не должен слабеть! — твердил голос. — Слышишь, ты не должен слабеть, или ты умрешь. А умирать тебе нельзя.
— Я и сам не хочу! — прошептал он, будто поверив, что кто-то с ним разговаривает. — Но как быть? Кажется, все кончено…
— Нет, тебе нельзя умирать! — упрямо повторил голос. — Ты же хочешь стать архитектором. А разве ты станешь им, если сейчас умрешь? Ты тогда никем уже не станешь, неужели это тебе не ясно?
— Послушай, — раненый закрыл глаза, думая, что тогда и увидит незримого собеседника, но перед его закрытыми глазами плясали только разноцветные пятна. — Послушай… Может, ты сам дьявол? К чему ты меня искушаешь?.. Спаси меня, если это в твоей власти! А самому мне не спастись!
Голос вроде бы умолк, вроде бы все кончилось.
Сознание раненого тут же заволокло туманом. Он уже не различал ничего вокруг, но увидел совсем иную картину. Перед ним снова оказалась река, но такая широкая и могучая, какой он никогда прежде не видел. Серебряно-холодная, ровная, как морской залив в тихую погоду, она лилась, переливалась, текла, еще первобытная, дикая, но прекрасная.
Огюст увидел всадника, резко и круто осадившего коня прямо на берегу. Конь высоко занес передние копыта, а всадник, запрокинув гордую голову, обвитую лавровым венком победителя, бесстрашно вперил взгляд во что-то далекое. Правая его рука простерлась к этому далекому, направляя туда бег коня, но левая рука еще покоилась на поводьях, медля давать коню посыл.
За всадником встал собор дивной, торжествующей красоты. Пятиглавый, осененный полыхающим золотом куполов, он был одновременно громаден и легок, словно не стоял, а парил над землею. Геометрическая точность и строгость его линий сочетались со странной неправильностью пропорций, но в этой неправильности было дерзновенное совершенство, какое выступает в чистом блеске кристалла, отшлифованного самою природой, находящей и в асимметрии гениально простую красоту…
Все исчезло. Вернулась реальность. Отчаянно палило послеполуденное итальянское солнце, воздух застыл густым настоем, в котором смешались запахи цветов, крови, солнца…
— Господи, всемилостивый, сжалься надо мною! — прошептал Огюст, пытаясь облизать опухшие губы и чувствуя, что язык его сух и горяч. — Что же это такое?! Я не хочу! Если бы хоть кто-нибудь пришел на помощь!.. Может быть, еще не поздно… Кто-то говорил, что я не умру!.. Ангел? Да есть ли они? Элиза! Маленькая Элиза… Ты обещала молиться… Вспомни же обо мне сейчас, помолись за меня, спаси меня своей наивной, детской молитвой, потому что больше никто меня не спасет!
Он попытался и сам прочитать молитву, но не смог; мысли путались, слова молитв все вылетели из головы…
Прошло еще некоторое время, солнце стало склоняться к горизонту, но жар не спал, а как будто еще усилился. Однако Огюст не хотел захода солнца, он понимал, что вместе с закатом угаснет и его жизнь. Несколько раз сознание его покидало, но страх умереть в беспамятстве заставлял его каждый раз очнуться.
Во время одного из таких обмороков ему померещился стук копыт. Он очнулся и напряг слух. Да, как будто лошадь… Что делать? Крикнуть? А если это возвращается за брошенным оружием кто-то из повстанцев? Добьет? О, пускай добивает, что уж там. А может быть, пожалеет? Пустая надежда! Но возможно, это свой. Надо крикнуть. А как? В груди нет воздуха, во рту, как в печи, все горит.
Сознание раненого снова стало мутиться. И тут в стороне, но очень близко, разбивая беспамятство и боль, прозвенел голос:
— Анри!
И снова, еще ближе, отчаянно и горестно:
— Анри!
Он широко открыл глаза и рывком приподнял голову. Шагах в двадцати от него, гарцуя и испуганно фыркая от запаха крови, топталась рыжая худая лошадь. На ней, без седла, верхом — как мужчина, левой рукой сжав поводья, а правой прикрывая от солнца глаза, сидела Лизетта.
— Я здесь — не крикнул, а прошептал Огюст, и голова его снова упала.
Но Элиза услышала этот короткий слабый стон. Она вскрикнула, прыжком послала лошадь вперед, затем стремительно осадила и не соскочила, а слетела с лошади и метнулась к лежащему, заливаясь слезами, хрипло твердя:
— Жив, жив, я это знала, я же знала!
Она потом рассказала ему, как его нашла. Отступившие гусары вернулись в покинутый утром городок, чтобы там сделать передышку и затем, следующим утром, двинуться назад, в Неаполь. В дом виноторговца они вступили угрюмые и злые, так что хозяин и его семья попрятались по углам, опасаясь их ярости, видя, что они потерпели поражение. И только Лизетта бросилась навстречу солдатам, еще вчера обижавшим ее, и стала их спрашивать: «А где же мсье Анри?» Никто сразу не понял, о ком она говорит, никто и не знал, что Огюста Рикара зовут еще и Анри. Наконец кто-то догадался и ответил девочке, что сержант Рикар убит, что несколько человек видели, как он свалился с седла мертвым, и что ей следует помолиться о его душе.
— Нет, — коротко и твердо сказала Элиза, метнулась в глубину двора, к конюшне, а минуту спустя ее отец, выскочив на середину узенькой улочки, в рубашке и полосатых чулках с синими подвязками, орал на весь городишко, позабыв о солдатах, которые в это время вовсю над ним гоготали:
— Эй, Лизетта, чертова девка, вернись! — вопил он. — Вернись! Куда ты?! Шею свернешь, а то на бандитов нарвешься!!! Что соседи станут говорить о нас, дура ты этакая!!! Вернись, отдай мою лошадь!!!
Больше она ничего не расслышала, да и не слушала. Перед тем гусары рассказали ей, где произошел бой. Она знала туда дорогу. И вот приехала.
Но рассказала она все это позже. А сначала набрала воды в чью-то потерянную флягу, напоила раненого, потом еще принесла воды, промыла его раны, перевязала их, разорвав на полосы свою нижнюю юбку.
— Я сейчас приведу сюда лошадь, — торопливо говорила Элиза, — заставлю ее встать на колени, она меня слушается, вы не думайте. А потом я вас подниму ей на спину, только придется потерпеть… Вы, сидя, не удержитесь, я вас уложу поперек седла и голову вам буду поддерживать. И довезу вас. Пускай и ночью. Я помню дорогу, найду и в темноте.
Но стало смеркаться, в потемневших зарослях на том берегу реки послышался унылый волчий вой, и худая лошадка, дико заржав, рванулась, вырвала из земли пенек, к которому ее наспех привязала девочка, и умчалась прочь.
Раненый сержант и его маленькая спасительница остались вдвоем среди мертвых.
Ночь он помнил очень смутно.
У него, слава богу, нашлось огниво, и Элиза, покуда не стемнело совсем, набрала сучьев и развела костер. Пламя очертило на земле магический оранжевый круг, в котором они оказались заперты, отгорожены от призраков ночи.
В эту ночь не пели цикады, не ластился ароматный ветерок. Из темноты слышались визг и тявканье лисиц, рычание волков, дравшихся над трупами, унылое уханье сов. Тусклые тени мелькали на грани тьмы и света, растворялись во тьме, а оттуда порой вспыхивали голодные глаза и какая-то ночная тварь поднимала вой, учуяв свежую, неостывшую кровь.