Дома он бывал днем все реже и реже. Свои опять стесненные обстоятельства он объяснил Элизе старым долгом парижскому кредитору, который вдруг потребовал уплаты по векселям (уж очень совестно было перед нею и за безденежье, и за эту бесконечную занятость).
Элиза же, сделав вид, что верит всему, что он ей хочет показать и сказать, чуть замкнулась, через силу отдалилась, у нее даже завелись две-три знакомых дамы, одинокие, грустные, бедные. Одну из них Огюст застал однажды в гостиной своей квартиры, когда сумел среди бела дня вырваться домой пообедать.
Элиза сидела за столиком, держа в руках какую-то книжку, а напротив нее в кресле устроилась дама в черном платье, с черной кружевной накидкой на голове. Когда она обернулась, Монферран увидел тонкое, очень бледное лицо, худощавое и оттого еще более вытянутое, с запавшими темными глазами, так сильно и лихорадочно блестевшими, что у более сведущего человека тотчас родилось бы в сознании зловещее и для Петербурга привычное слово «чахотка». Под сползшей на затылок накидкой виднелся крупный узел каштановых волос, все еще очень пышных и красивых, но, будто изморозью, покрытых сединой.
Элиза, не ожидавшая появления Огюста, немного смутилась. Она поднялась ему навстречу, с виноватым видом взяла его за руку и, подведя к креслу, представила даме в черном:
— Это хозяин квартиры, мсье де Монферран.
И затем, чуть запнувшись, вопросительно глянув ему в лицо, прибавила:
— Мой муж…
Дама, улыбнувшись, протянула руку в тонкой черной перчатке.
— Я очень рада. Татьяна Андреевна. Простите за бесцеремонное вторжение. Мадам позвала меня на чашечку чая.
У нее было неплохое французское произношение. Она говорила, не подбирая слов, однако чуть-чуть путала ударения, в ее речи не было той непринужденности, с какой говорили русские дамы высшего света.
Огюст поцеловал ей руку, прикидывая, сколько ей может быть лет, но ничего не понял: лицо было из тех, что словно застывают маской усталости и пережитой боли и остаются такими до глубокой старости.
Когда четверть часа спустя она ушла, Элиза объяснила ее появление:
— Это наша соседка. Она живет во дворе, напротив нашей квартиры, на первом этаже. Недели две назад зашла попросить у меня нюхательной соли, у нее голова очень болит временами. Разговорились. Ты прости, что я тебя назвала моим мужем.
— А почему ты за это просишь прощения? — обиделся Огюст.
— Потому, что я не жена тебе, Анри… Не хмурься, пожалуйста. Невенчанную подругу женой не называют.
— Я не заслужил таких слов, — сказал он сердито. — И даю тебе слово — мы обвенчаемся. Но кто она, эта Татьяна…
— Андреевна… Видишь, я уже научилась выговаривать русские отчества. Она вдова. Из небогатых дворян родом, а замуж ее выдали за учителя гимназического, он ее без приданого взял. У них родились близнецы, сын и дочка. Но муж вскоре умер. Денег никаких не осталось. Вот она с детьми и живет теперь втроем, зарабатывает тем, что белье шьет. Еле-еле хватает. И хворает она все время, кашляет. Говорит: «Умру, куда же денутся Зина и Арсенушка?.. Дорастить бы!»
— Как жалко! — вырвалось у Огюста. — А сколько ей лет?
— Двадцать семь.
— Боже! Я думал, сорок… И как же они управляются? Ведь, наверное, без прислуги, без кухарки… С детьми-то. А вода? Дрова? Ей и дворнику, я думаю, дать нечего, чтоб носил…
— Раньше она его упрашивала, — опустив глаза, сказала Элиза. — Самой ей никак. А теперь Алеша наш носит.
— Алеша?! А он что, ее знает?! — изумился Монферран.
— А он всех знает, Анри.
Огюст отвернулся. Теперь ему вспомнилось, что сам он не раз встречал эту женщину, видел ее на улице то с тяжелой корзинкой овощей, которую она тащила, едва переводя дыхание, то со свертком полотна. Иногда она задерживала на нем взгляд, будто втайне любуясь изящным молодым человеком, жившим в одном с нею доме, но словно за гранью доступной ей жизни. Его прежде раздражали такие взгляды.
— Зови ее чаще на чай, — сказал он Элизе. — И на обед как-нибудь можешь позвать. Правда, мы сейчас нешикарно обедаем. А Алешку я похвалю потом за это, за то, что он делает для них.
Так прошло и кончилось лето. В конце сентября Комитет Академии собрался на последнее, решающее свое заседание, и на него, наконец, пригласили Монферрана.
Явившись, он увидел к величайшей своей тревоге, что в зале нет человека, на помощь которого он единственно мог рассчитывать — генерала Бетанкура. Это испугало архитектора. Бетанкур не был в отъезде, Монферран накануне видел его в Комитете по делам строений; значит, он либо не был приглашен сюда из каких-либо соображений Олениным, либо не пришел сам… Неужели у него появились сомнения?!
Заседание началось, и Оленин в пространной форме изложил суть дела, по которому они здесь собрались, словно вот уже год Комитет Академии не занимался этим самым делом.
Огюст смотрел на холодное, аристократически-тонкое лицо президента Академии, следил за выражением его светлых спокойных глаз и старался понять, чью же сторону он все-таки готов принять, ибо от него зависело многое. Архитектор знал, что Оленин его не любит, но знал и то, что никакая личная неприязнь не заставит этого человека поступить себе во вред…
Покуда Оленин говорил, двери зала заседаний тихо отворились, и, как на грех, обернувшись на их еле слышный скрип, Монферран увидел Антуана Модюи. Тот вошел и, неторопливо и осторожно ступая, пробрался к одному из стоявших в дальнем конце зала кресел.
У Огюста тотчас задрожали губы, дрожь появилась в кончиках пальцев. Он заставил себя отвернуться, хотя прекрасно понимал, что ему все равно сейчас придется встать лицом к залу и опять увидеть Тони. Тот, казалось, стал еще красивее за то время, что они не виделись: парадный мундир подчеркивал безупречность его фигуры, черты лица обрели законченную гармонию зрелости.
«У него, верно, множество любовниц!» — подумал вдруг Огюст и едва вслух не засмеялся над собою.
Заметив Модюи, Оленин прервал свою речь и проговорил:
— Быть может, сам господин Модюи, автор рассматриваемой нами записки, пожелает изложить свои обвинения в адрес проекта?
— Нет! — из глубины зала откликнулся Антуан. — Я пришел только как зритель, но не как участник собрания. Долг мой был исполнен, когда я представил мою записку Академии. В ней все сказано.
— В таком случае переходим к рассмотрению изложенных в записке вопросов, — спокойно заключил президент Академии. — Полагаю, для начала следует выслушать автора проекта Исаакиевской церкви господина Монферрана.
Огюст поднялся со своего места и обернулся лицом к залу. Лицо его было невозмутимо, и по залу пролетел, как шелест, удовлетворенный шепот: большинство собравшихся не могли не оценить мужества архитектора.
Он понимал, что говорить нужно по-русски, и потому заговорил медленно, тщательно подбирая каждое слово:
— Все изложенное в записке, господа, было мне давно известно, но я оттого не менее внимательно выслушал сейчас господина президента. Прежде всего, принимая позицию защиты своего проекта, я хочу предложить уважаемому Комитету Академии для большего удобства рассмотреть три вопроса отдельно: во-первых, о фундаменте, который господин Модюи полагает ненадежным, а способ укрепления грунта под ним чрезмерно расточительным; во-вторых, о возможности соединения оставшихся частей старого здания с новым зданием; ну и в-третьих, о сооружении купола нового собора на двух старых и двух новых пилонах при невозможности увеличения расстояния между ними. Эти три вопроса представляются мне принципиальными, все же остальное, что там написано (на слове «там» он невольно презрительно покривил губы, однако тут же спрятал гримасу в улыбке), все же остальное, как мне кажется, к делу отношения не имеет. Согласны ли вы со мною, уважаемая Комиссия?
Комиссия согласилась. Архитектору предложили дать краткие пояснения по всем трем вопросам, прежде чем Комиссия приступит к их рассмотрению.