За несколько мгновений президент мысленно опять просмотрел все конкурсные предложения. Да, михайловский проект самый «спокойный», самый безопасный, в нем все надежно. Проект Стасова, безусловно, интереснее, но чересчур уж спорна его идея водружения на собор купола гигантских размеров ради одной только цели: лучше осветить внутреннее пространство… У остальных куча предложений, но от них страдает простота и изящество здания. И опять чрезвычайно интересен проект Монферрана, и ясно, что Комитет его не признал лучшим из одного недоверия к молодому архитектору, потерпевшему такую скандальную неудачу. Сам Оленин, не будь он связан с общим мнением академиков, наверное, выбрал бы все-таки монферрановский проект. Но, ко всему прочему, Алексей Николаевич и лично не жаловал Монферрана…
— Ну так что же, господин Оленин. Я жду вашего ответа, — уже резко, раздраженно проговорил император.
— Ваше величество, — спокойно сказал президент Академии, — я нахожу, что в выбранном вами проекте, безусловно, большее количество достоинств. Хотя занимательны и другие. Однако же господин Михайлов составил проект, удовлетворяющий, бесспорно, всем поставленным требованиям.
Царь встал из-за стола, отодвинув от себя рисунки. На миг его губы дернулись то ли в гримасе раздражения, то ли в усмешке. Он пожал плечами:
— Хорошо же. Ваш вкус у меня сомнений не вызывает. Стало быть, строить будут по этому проекту, по тому вот, что сверху лежит… Он мне действительно нравится. Вы говорите, что и вам тоже.
Некоторое время спустя Алексей Николаевич был уже у себя дома в самом наисквернейшем настроении. Он чувствовал, что из нелегкой ситуации выкрутился неважно, и если сумел соблюсти все приличия, то на душе у него было тяжко. Мнения своего он не высказал, не захотел, не решился, а надо было… И вот теперь, не сегодня-завтра, Александр подпишет проект Михайлова, начертает «Быть посему», и все будет кончено. А что все? Отчего эта возможность, нет, теперь уже неизбежность, воспринимается им как некая трагедия? Что такого нехорошего случилось? Да, в проекте есть недостатки, он скучноват, но, в конце концов, это и нелегко, — перекраивая чужое, сделать хорошее свое. Это-то Оленин знал превосходно. Чужое… Чужое… Отчего вертится в голове это слово?
Алексей Николаевич пытался думать о чем-то другом, заставил себя сесть за научную работу, но не мог сосредоточиться — жирные строчки древней славянской рукописи танцевали у него перед глазами.
Ему отчего-то сделалось стыдно. Он не мог понять самого себя. Почему перед царем он был так нерешителен? Ведь бывало высказывался смело и куда в более щекотливых случаях, спорил с Александром, умел доказывать свою правоту. Стало быть, сам не знал на сей раз, в чем правота… Вернее, знал, да вот не смог заставить себя забыть мелкие счеты и личную неприязнь во имя истины. Какой истины? Зачем такие громкие слова? Да и ничего бы не сделало его прямо высказанное суждение. Царское «Быть посему» все равно будет поставлено на Михайловском проекте. Академик уже торжествует. Правда, пока потихоньку. Ведь официального одобрения еще нет. Царь смотрел проекты одиннадцатого февраля, сегодня восьмое марта. Александр раздумывает. Но все же… Чего он ждет? Или ждал? И именно он, Оленин, все-таки сказал сегодня последнее слово? А может быть, граф Аракчеев скажет его? Господи, вот уж фигура! Всесильный фаворит, плут, мракобес… И государь его послушает и, быть может, отнесется к его хитроумному мнению более серьезно, чем к мнению президента Академии художеств, директора Публичной библиотеки, ученого, художника Оленина… Ах ты, пропасть! Так вот и лезут в голову дурные бунтарские мысли, так и задумываешься, не правы ли те, что строчат вольнолюбивые стишки?
Отложив работу, Алексей Николаевич сел в кресло возле окна и глянул на улицу. За окном слабо мела поземка, посвистывал ветер. Еще немного — и должны были наползти полупрозрачные мартовские сумерки, и тогда вокруг масляного фонаря на углу запляшут тени, и тающий снег из голубовато-серого сделается фиолетовым. Эта непонятная перемена цвета весеннего снега еще в юности поражала Оленина. Он однажды попытался написать масляными красками фиолетовые сугробы вокруг коптящего фонаря. Показал набросок друзьям из Академии, и они его засмеяли: «Не бывает такого, Алексей!» Он настаивал: «Но я видел!» — «Не бывает!» Не бывает. Но вот же есть!
Глаза его закрылись. Он не уснул совсем, но сон закружился вокруг него, заставляя усталое сознание временами сжиматься и отступать перед наплывом полуреальных видений. Он вдруг увидел опять Александра, склонившегося над рисунками, причем царь размашисто писал на каждом «Быть посему», «Быть посему», а затем складывал их в стопку и, положив на них ладонь, хохотал и говорил, ехидно улыбаясь: «А вот теперь, господа академики, разбирайтесь сами… Хоть все рядом стройте, если поместятся…» «Что за чушь?» — думал Алексей Николаевич, приоткрывая глаза, морщась, но тут же его веки опять опускались, и он, сознавая, что все-таки не спит, видел графа Аракчеева с чашечкой мороженого, которое он ложечкой неторопливо подносил к губам и, меланхолически сощурившись, говорил: «А я против изменений вообще. Да и не отстроить ли все заново, как оно было у господ Ринальди и Бренна? Старое лучше нового, не так ли?» «Вот уж вовсе глупость мерещится!» — шептал Оленин и пытался стряхнуть глупое свое состояние, но оно не проходило никак, и вот вдруг он увидел перед собою лицо Монферрана, одно только лицо, с упавшими на лоб растрепанными кудрями, с упрямо стиснутым маленьким ртом. Глаза архитектора решительно и вопрошающе смотрели на Оленина. «Ну что вам от меня надо?» — спросил тот, раздражаясь и негодуя. Архитектор помолчал мгновение, будто раздумывая, отвечать ли на вопрос, потом проговорил тихо, с характерным своим акцентом: «Алексей Николаевич, вы не спите? Прошу вас, выслушайте меня!»
Оленин резко выпрямился в кресле, чувствуя, что глаза его уже открыты. Переход от странного сна к еще более странной яви ошеломил его. Против его кресла, почти на самом пороге кабинета, стоял Монферран!
— Господи Иисусе! — вырвалось у Оленина. — Вы… как сюда вошли, сударь мой? Что это значит?
— Простите меня, — ответил архитектор. — Камердинер ваш обещал доложить, но все не докладывал и не докладывал и исчез куда-то. Я уже полчаса жду в вашей приемной… И вот решился зайти. Но мне показалось, что вы читаете. А вы спали? Простите. Мне уйти?
— Нет, — с усилием ответил Алексей Николаевич. — Я не спал. И уходить не надо. Чем могу служить?
Огюст глубоко вздохнул. Он был в наутюженном фраке и не растрепан, как в привидевшемся Оленину сне, а, напротив, тщательно причесан. Но само лицо за прошедшие дни непонятно отчего осунулось, щеки были бледны, и лишь на скулах горели пятна румянца, а веки над запавшими глазами воспалились и припухли.
— Алексей Николаевич, — голос архитектора был тверд, хотя взгляд выдавал отчаянное волнение, — я прошу вас, пожалуйста, посмотрите вот это.
И он протянул Оленину раскрытую кожаную папку с листами рисунков и чертежей.
Оленин взглянул и изумленно ахнул:
— Еще один проект, мсье? Но…
— Я знаю, что конкурс кончен, — поспешно проговорил Монферран. — Мне все равно. Пусть уже ничего не изменится, но я хочу знать ваше мнение об этом… Чего это стоит… Я не мог сделать окончательно проекта, не увидев того, что сделают все остальные. Не ради их идей, нет, все эти идеи, клянусь вам, появлялись прежде и у меня. Но я должен был знать, что они не создадут лучшего, должен был убедиться, что имею право… Простите, сударь, я говорю сумбурно, но я не спал много ночей, много ночей подряд. Я еще надеялся, что успею. Не успел… Но все-таки взгляните. Мне нужно, чтобы вы сказали…
— Сядьте, — мягко произнес Оленин, указывая гостю на второе кресло и одновременно начиная рассматривать рисунки и чертежи, сделанные уверенной рукой, тщательно и аккуратно проработанные.
Огюст не сел, а почти упал в кресло. Его руки были опущены, пальцы стискивали колени, голова склонилась вперед.