«Пока я с боярином воевал, — вспомнил Фома, — Горазд ни слова не вымолвил. Будто все равно ему: свободным быть иль опять на боярина спину гнуть».
— Что с тобой, Гораздушка?
— Не со мной, а с Машенькой, — глухо ответил Горазд, повернулся и пошел во двор. Фома следом.
Еле отдирая ноги от земли, шел Горазд, шел к Машеньке. Лежала она в мокрой траве, странная, неподвижная. Фома не верил, не мог поверить тому, что видел.
Горазд подошел, остановился, застыл и вдруг рухнул на землю, ткнулся лицом в Машенькины ноги и весь сотрясся от рыданий. Рядом на земле Фома увидел окровавленную стрелу. Все понял. Нет, не умел, да и не хотел утешать Горазда Фома. В голове не укладывалась гибель Машеньки. «Ведь и боя настоящего не было, а слепая свистящая смерть настигла ее. Доколе так будет? Долго ли русской крови литься на Русскую землю? Задавила бы поскорее Москва всю свору князей удельных». Фома стукнул себя кулаком по лбу: «Какие мысли: в башку лезут! Машенька московской стрелой убита, а я…»
Но других мыслей не было. Знал Фома, как и все на Руси знали: если кто и соберет клочья уделов воедино, то только Москва. Ни Михайле Тверскому, ни Олегу Рязанскому, ни Дмитрию Суздальскому такое не под силу, да и не думают они о том. О своих шкурах мыслят князья, сидя на престолах удельных. А Русь? Что им до Руси! Но когда еще победит Москва, а сейчас, пронзенная стрелой, лежит на сырой земле Машенька. И не встанет, не встанет…
Фома закрыл лицо заскорузлой черной ладонью, но разве удержишь рукой слезы, они, не спросясь, текут по щекам, скатываются в бороду.
Долго стоял Фома, не в силах если не утешить, так хоть ободрить Горазда, который в слепом отчаянье бился головой о землю у ног своей Машеньки.
12. БЕРЕСТЯНАЯ ГРАМОТА
Фома сидел на куче сена около поваленного, наполовину обгоревшего стога, вертел в руках кусок бересты, вздыхал:
«Вот удумал! Грамотку оставил, а сам утек. Да и вправду ли это грамотка?»
Фома снова принялся рассматривать бересту:
«Грамота! Вот чем–то острым буквы нацарапаны. [245]А что в ней написано, — поди угадай. Чудак Горазд, думает, как сам он новгородец и грамоту разумеет, так и все другие «аз» да «буки» ведать должны, а того невдомек ему — было время да прошло, на Руси теперь грамотеи в подрясниках ходят, попы да монахи, а простой люд грамоты не ведает». — Фома опять уставился на бересту.
«По–новгородски рассудил Горазд. Там, в Великом Новгороде, бабы и те грамоте обучены, так ведь то Новгород! Татары туда не доходили, там от древности Русь стоит почитай что не тронута, а в остальных местах… — Безнадежно махнул рукой: — До грамоты ли, если только и дум у людей, чтобы татарские дани выплатить. Ребят с малых лет на работу ставят. Попам — тем можно: они даней не платят».
Гляди на грамоту сколько хочешь, а если прочесть ее не умеешь, то толку в ней мало. Так Фома ничего из грамоты и не углядел. Сидел, думал, вспоминал. Поместье Паучихино москвичи сожгли, мужиков и кузнецов полонили, боярыня с тиуном куда–то запропастились, да их не очень и искали. Князь долго задерживаться в поместье не позволил. После обеда повел полки дальше, на град Микулин. Стараньем Фомы Дмитрий Иванович Горазда в великокняжеские златокузнецы определил и велел, как похоронят Машеньку, в Москву ехать, а Фоме полки догонять.
«Ну, Горазд, удружил! — чесал в затылке Фома. — Чего я теперь князю скажу? Небось он меня не погладит. Я за Горазда ручался, а он — накося!»
Долго так сидел Фома, потом поднялся, сунул за пазуху берестяную грамоту, начал надевать доспех. Чувствовал, что рот расплывается в улыбке, и не мог удержать ее, так было радостно, когда звонкая тяжесть доспеха опять легла на плечи. От рабства в тенетах Паучихи остались у него лишь ножны Гораздовой работы. Подошел к коню, невольно залюбовался: «Добрый коняга! По всем статьям хорош, вот только повыгорел за лето, посерел малость, ну, это не беда, пусть будет вороной в загаре. — Фома привычно, легко вскочил на заплясавшего под ним коня. — Не разучился еще на седло садиться», — подумал он и опять улыбнулся. Пустил коня крупной рысью. Но долго так гнать коня не пришлось. Лесная дорога была размыта дождями, грязь к тому же размесили московские полки.
Конь вскоре пошел шагом, хлюпая копытами в непролазной слякоти. Дорога уходила в дождливый серый туман, сквозь который, еле различимые, темнели дальние деревья. В небе ни просвета, серая пелена повисла до самой земли. Кажется, и дождя настоящего нет, так, моросит, а вскоре все на Фоме промокло. Свернуть бы, поискать жилье. Нельзя. Дождь пережидать — рати не догонишь.
Однако случилось так, что он все же свернул с микулинской дороги. В дождливой мгле, немного в стороне, показались поднимающиеся над лесом церковные купола: «Монастырь! Здесь мне Гораздову грамоту прочтут», — подумал Фома, поворачивая на узкую лесную дорожку…
В монастыре поднялся переполох. Фома догадался об этом потому, что в смотровое окошко его то и дело разглядывали, пока он стоял перед воротами. Слышны были встревоженные женские голоса. Опрашивали его с пристрастием:
— Кто таков? Зачем стучал?
Но когда Фома сказал, что просит грамотку прочесть, ворота открылись. Фома снял шлем, вошел за монастырские стены, ведя коня за собой. На дворе монастыря монахини стояли толпой. Среди них выделялась властным видом старуха, грузно опиравшаяся на посох. К ней с поклоном и подошел Фома. Монахини испуганно подались назад. Старуха не спеша благословила его, сказала строго:
— Где твоя грамотка? Подай сюда!
Фома вытащил из–за пазухи бересту. Старуха взяла ее, принялась читать, держа грамоту на вытянутой руке и голову откинув назад:
«От Горазда к Фоме…» — медленно, с трудом прочла она, потом, посмотрев на монахинь, окликнула:
— Мать Анна!
К старухе приблизилась тучная высокая монахиня. Она с опаской косилась на Фому и поминутно вздыхала. Лицо ее покрылось крупными каплями пота.
— Что прикажешь, мать игуменья? — спросила она.
— Что ты, мать моя, — ворчливо отвечала игуменья, — пыхтишь да отдуваешься. Опять чревоугодием грешишь! Смотри!.. Прочти вот грамоту, трудно мне, совсем плохи глаза стали.
«От Горазда к Фоме. Не ладно мне в Москве служить, ибо стрела была московская. Ухожу на родину, в Новый город Великий. Прости меня, Фома».
— Все?
— Все, мать игуменья.
— Ты что–то не так прочла. Непонятно, о какой стреле речь идет?
— Все понятно, мать игуменья, — вмешался в разговор Фома. — Спасибо. Прости, потревожил обитель.
Взяв грамотку, повернул к воротам, но тут его будто обухом по башке треснули. Еще бы! Из–за резного деревянного столбика с высокой паперти выглядывала на него Паучиха. Черницей вырядилась. Нет! И под монашеским одеянием не спрячешь боярыню от глаза Фомы!
«Вот ты где! — подумал он. — Дай срок, я с тобой поквитаюсь. Только бы до Дмитрия Ивановича добраться. Он ей литовские мечи припомнит!»
То и дело встречая вереницы микулинцев, бредущих в сторону Москвы под зоркими взглядами приставленных к ним доверенных боярских челядинцев, Фома спешил к Микулину. Еще издалека почуял он запах гари, а когда подъехал к городу, понял, что опоздал. Закутанный дымом, Микулин был еле различим из ближайшей болотной низинки, и только кое–где сквозь низкие темные клубы пробивалось пламя. Проехав мимо черных, курящихся едким дымком пепелищ, Фома выбрался к обрушенным стенам города. Дорога привела его к башне, под которой недавно были ворота. Сейчас башня лежала грудой обгорелых бревен, пересыпанных жарко светящимися во мгле пасмурного и дымного полудня углями, на которых повсюду вспыхивали, пробегали и тухли синеватые огоньки. Тут же несколько воинов варили кашу, поставив котел в эти горячие угли. Видно, жара было от башни много, каша начинала густеть; над ней то и дело вздувались и опадали пузыри.
Остановив коня, Фома спросил, где ему найти князя.
245
Замечательным достижением советской археологии было открытие в Новгороде берестяных грамот, являвшихся письмами новогородцев. Тем самым было доказано, что высокая культура Древней Руси, тяжело пострадавшая от нашествия Батыя, сохранилась в Новгороде. Средневековые государства Европы не знали такого широкого распространения грамотности среди простых людей.