Бориско не стал слушать, отмахнулся, вышел из избы.

У закрытых монастырских ворот толпились мужики, переговаривались приглушенными голосами:

— Вконец отощали…

— Сосновую кору едим…

— Вчерась, говорят, монахи хлеба давали…

На этот голос сразу откликнулись.

— Давали, говоришь?

Долго стояли мужики. Наконец, не скрипнув на жирно смазанных петлях, приоткрылись ворота. К народу вышел отец вратарь. Был он могуч в плечах и, несмотря на густую седину, румян.

Люди сдернули шапки. Кое–кто опустился на колени.

— Чего вам, мужики, надобно? — спросил он густым сытым басом.

— Погибаем, отец, голодной смертью.

— Одна надежа на монастырь.

— За нами не пропадет.

Монах кашлянул, будто труба иерихонская, глаза его добродушно сузились.

— Вставайте, мужики, с колен. Не мне — отцу ключарю кланяйтесь, ибо он анбарами ведает. Да не толпитесь вы! Вишь, народ беспонятный. Отец игумен приказал пускать по пяти людишек, не боле, штоб воровства не было, штоб вас во грех не вводить. Пятеро проходи, остальные ждите.

Когда первые пять человек вышли из ворот, неся по мешку с зерном, к ним бросились остальные.

— Ну как?

— Значит, дают хлебушка!

— Шибко куражится отец ключарь?

Первый из идущих мужиков скинул свой мешок в сани и, вытирая пот, ответил:

— А пошто ему куражиться? Здесь не боярская усадьба. Здесь все со Христовым именем делается, только вот на кабальной записи крест пришлось поставить, о том отец ключарь не забыл, нет, не забыл. Тут на тя и хомут надевают со смиренной молитвой.

— Следующие пятеро, заходи, — рявкнул отец вратарь.

Долго ждал Бориско, но, наконец, дошла и до него очередь. За воротами поблизости была трапезная палата. Когда Бориско проходил мимо, оттуда гурьбой валили монахи. Лица у всех строгие, постные, но голодного не обманешь: губы у иноков маслянистые, поблескивают, да и из открытых дверей трапезной такой сытый блинный дух шел, что Бориско невольно сглотнул слюну. Голова от жирного горячего духа кружилась, где уж тут думать о кабальной записи, в мыслях другое:

«Снесу ли мешок? Оголодал, ослабел…»

Когда стоявший впереди мужик взвалил мешок с зерном на спину и, пошатываясь, вышел из монастырского амбара, Бориско шагнул вперед, упал перед ключарем на колени. Монах повернул к нему сухое, изрезанное тонкими морщинами лицо, мгновение медлил, глядя на затылок Бориски, уткнувшегося перед ним лбом в снег, потом спросил ласково, вкрадчиво:

— Чего тебе, чадо?

— Помоги, отец, оголодали!

Монах вздохнул сочувственно:

— Не обессудь, сыне, но не про тебя припасен монастырский хлеб.

Бориско как стоял на коленях, так и не поднялся: пришиб его монах словом, оглушил.

— Другим же даешь. Я чем хуже?

Отец ключарь раскатился смешком, кивнул двум здоровенным послушникам, стоявшим с деревянными ковшами у закромов.

— Видали? Чем он хуже? Да ты, я вижу, шутник. Хлеб я даю вольным смердам, они за то кабальные записи подписывают, а ты и без того монастырский, кабальный холоп. — Опять усмехнулся с издевкой и, подняв очи к небу, заговорил по–иному, елейно:

— Согрешил я с тобой! Иди, сыне, с миром, до весны перебьешься, не помрешь, весна недалече, вишь, уже масленая наступила. Тебе, сыне, зерна дать, а ты блины печь почнешь, а что такое блин? Сие есть образ поганого языческого бога Ярилы–солнца. С сытого брюха мужик до сих пор на масленой игрища творит, бесов тешит. Какой нынче день? Четверг на масленой, а кто его четвергом называет? Никто! Одно занятие разгулом четверг величать, а среда у них — лакомка, пятница — тещины вечерки, субботний день — золовкины посиделки. Тьфу! — Монах плюнул, вытер тонкие губы и вновь принялся укорять:

— А воскресенье придет, вы его проводами величать станете. Нешто не поганство? Да и в самом деле масленицу провожать почнете. Нешто не грех? Ты што стоишь? Говорю, иди! Говорю, до весны перебьешься.

4. ЯРИЛО

Придя домой, Бориско молча снял колпак, швырнул его под лавку. Анна все поняла без слов, расспрашивать не стала, только взглянула большими, ставшими вдруг бездонными глазами.

«С чего бы это? Не было у нее таких глаз! Словно омуты. Горе да голодуха красят Анну. Ну и баба, сколько сил в ней!» — так думал Бориско, вглядываясь в глаза жены.

— Не дали монахи хлеба, — сказал он, потом сел, прислонился спиной к печи, задумался.

«Житье монахам! Сами блины жрут, а нам грех. Уйти бы в монахи, так ведь и там не посадят. Привольно живут только чины ангельские, но для того надо в монастырь вклад сделать, а так без вклада до седых волос послушником промучаешься. Вот если бы каким ни на есть подвигом прославиться, людей удивить!»

Эта мысль будто уколола. Взглянул на жену, боясь, что она по глазам догадается о его думах, но Анна сидела за прялкой, глаза опущены, нога, обутая в маленький лапоток, нажимая на веревочную петлю, плавно покачивала зыбку. Бориско скинул валенки, полез на печь, лег лицом к стене.

— Ты, Боря, не занемог ли?

— Так, простыл малость, — притворно слабым голосом ответил Бориско, а самого трясло от мысли: «Прославиться! Непременно прославиться надо! Тогда только и видали кабального холопа Бориску сына Пахомова!»

Анна ничего не заметила. В избе тихо жужжало веретено да время от времени с коротким шипением падали в воду, тухли угольки с подгоревшей лучины. Тоска! Тоска!

Тихо, бесшумно, печально проходили дни масленицы. Блинов никто не пек, пива и браги не варил. Не до гулянья в голодный год. Но в последний, воскресный вечер молодежь все же не утерпела, собралась за околицу проводить масленицу.

Бориско только того и ждал. Куда и хворь девалась. Змеей соскользнул с печи, прокрался на край деревни. Там сквозь сетку ельника плясало пламя, мерно проходили, заслоняя его, парни и девчата.

«Хоровод!»

Нет, не простую палюшку разложили парни. На холмике посреди костра, охваченный струей пламени, стоял столб, а наверху пылало солнце. Что из того, что солнцем было старое колесо со сбитым ободом! Растопырясь во все стороны горящими спицами, будто лучами, оно являло образ древнего бога Ярилы, весеннего, возвращающегося к людям солнца. Бориско долго стоял, зачарованный пляской огня, слушая веселые хороводные песни. В душе тихонько шевелилась радость:

«Конец зиме. Возвращается солнце, тепло».

Но вот одна из спиц, подгорев, вывалилась из гнезда и, оставляя за собой дымный след, полетела вниз. Ее проводили криками, хохотом. Подбадривая себя, Бориско сказал вслух:

— Надобно начинать.

Полез через ельник. В гуще сучков застрял, оцарапал щеку и, рванувшись, с треском выбрался на поляну. Там, увязая в сугробах, он побежал прямо к масленичному костру, на ходу подхватив валявшуюся жердь. Никто такого не ждал. Разорвав хоровод, Бориско шагнул к огню, задержался, поняв, что от страха дрожат руки.

Закричали девчата, Бориско вздрогнул и, зажмурясь, чувствуя, что сердце, похолодев, укатилось куда–то в живот, хлестнул жердью по горящим спицам. Они жар–птицами полетели в разные стороны.

Девчата с визгом шарахнулись прочь. Парни поразевали рты, глядя, как Бориско продолжает сбивать подгоревшие спицы, потом кто–то смачно выругался.

Бориско повернулся к парням, увидел сжатые кулаки. Коленки дрогнули, подгибаясь. Спине жарко от огня, а по телу ползет отвратительный, холодный пот. Еще немного, и Бориско, как заяц, метнулся бы с холма, но парни шли на него несмело, не понимая, зачем он нарушил их веселье, а лицо Бориски было в тени, и никто не разглядел, как дрожат у него побелевшие губы.

— Стойте! — еле вымолвил он, опираясь на жердь, как на посох. Казался он черным и мрачным, а из–за спины его вылетали всплески пламени. Все необычно и страшно, а кому же знать, что пророк, заслонивший черной тенью костер, сам был еле жив от страха.

— Стойте! — повторил Бориско, и парни, не дойдя трех шагов, стали.

— Было мне видение, — начал он нараспев, с гнусавинкой, — лежал я на печи хворый, глядь, разверзлась крыша, и вошел муж светел. Страшным гласом приказал он: «Встань, иди, потуши бесовский костер. Засыпало снегом ваш хлеб, а вы, слепцы, кары господней не поняли и вновь поганые игрища играете». Во искупление грехов ваших на месте бесовского костра сегодня ночью срубите мне келью, дабы мог я, молясь за вас, отвратить от вас беды!