— Литовского караула я без твоего приказа снять не посмел, — кончил он свой рассказ.

Михайло Александрович все выслушал до конца, потом обратился к князю Василию:

— Что, дядюшка, боярин Матвей богат? У него, чаю, поместий не одно село Андреевское?

Князь Василий утвердительно качнул головой.

— Вот и ладно, — кивнул на Бориску: — Вишь, дядюшка, какие у меня слуги верные? Не наградить такого нельзя, — продолжал Михайло Александрович. — Хочу его тиуном в деревеньку посадить, а где ее возьмешь, деревеньку–то, коли вы с братцем Еремой все как есть деревни в Тверском княжестве опустошили. Так я, дядюшка, возьму сельцо Андреевское себе и посажу сюда Бориску тиуном, пусть он княжое добро блюдет да и сам жиреет. Боярину Матвею убыток, ну на то и война.

Василий Михайлович задумался: «Под самый Кашин сажает князь Михайло своего человека». Но спорить не посмел. Заставил себя улыбнуться, вымолвил:

— Будь по–твоему, Михайло Александрович. Перечить тебе не стану.

— Вот и ладно, — сказал Михайло Александрович примирительно. — Иди–ка, Борисушка, принимай бояр в гости. Да смотри не скупись. Ныне ты богат.

Будто хмельной, вышел Бориско встречать бояр.

«Село! Целое село с мужиками, с угодьями, с хоромами отдал мне князь!»

19. МИР И ЛЮБОВЬ КНЯЖЕСКИЕ

Расплавленный воск, сбегая по свече, повисал тяжелой прозрачной каплей, готовой сорваться и упасть, но в последнее мгновение капля мутнела, застывая. На свече медленно росла восковая сосулька.

— Ишь сколько воску зря пропадает, — ворчал поп Митяй, поглядывая на свечу. В черных, пристальных глазах попа блестело по яркой свечечке.

Писец только вздыхал. Совсем житья не стало от попа. Ворчит и ворчит.

— Долго ты там скрипеть будешь? Готово, что ли? Пиши?

«…Месяца октября 27 дня князь Михайло Александрович Тверской прииде из Литвы со своей и литовской ратями и княгинь Васильеву и Еремееву и бояр их всех поимал во граде Твери и пошел на Кашин. В селе Андреевском послы князя Василия Кашинского встретили князя Михайлу, и тамо господь бог утишил ярость его и милость возложил на сердце его. Мир и любовь сотвори он в том месте с дядею князем Василием Михайловичем Кашинским. И такоже князь Еремей Костянтиныч прииде и взял мир со князем Тверским. И бысть мир и любовь посреди их великия…»

Писец с хрустом сломал перо.

— Ты это что же затеял? — накинулся на него Митяй.

— Перо такого не пишет. Сам подумай, отец Митяй, статочное ли дело так писать. Ну помирились князья, что ж с того? Ребятам ясно: у Твери нет сил на Москву идти, а в Москве, на Орду и Ольгерда оглядываясь, по Твери ударить опасаются, но чтоб любовь меж князьями была великая… — писец только руками развел.

— Пиши, что приказано!

— Ну нет, отец Митяй! Русские летописи я читывал. Нет такого обычая на Руси, чтобы в летопись ложь писать.

Митяй сверкнул на писца гневным взглядом, но тот глаз не опустил, только побледнел. Митяй устало махнул рукой:

— Уходи!

Писец поклонился и вышел. Митяй поднял изломанное перо, долго его затачивал, сопел от усердия, а сам думал про писца: «Дерзок стал. С того самого часа, как я лишнее сболтнул, так у него ни страха, ни смирения. Ладно, дай срок — счеты я с тобой сведу, додерзишься!»

Митяй сел поудобнее, подвинул к себе летопись, и, хотя где–то в глубине души шевелилась мыслишка, что писец по сути дела прав, поп все же обмакнул перо и упрямо вписал в летопись елейные слова о мире и любви княжеской.

Аккуратно отложив перо, Митяй хотел посыпать еще не высохшую надпись песком, но раздумал — песок хоть и сушит, но и смазать им надпись больно просто. Митяй только подул на лист и, дождавшись, когда все высохло, закрыл летопись, зевнул, перекрестил рот. Медленно поднялся с лавки, не то чтобы у попа сил не было, но к важной медлительности он приучил себя уже давно: от людишек так больше почета. Надев добротную шубу, надвинув шапку поглубже, поп дунул на свечу и вышел на крыльцо.

Над Москвой чуть брезжил холодный зимний рассвет. По насту поземка мела сухую снежную пыль. Митяй спускался с крыльца, когда из–за Архангельского собора вынырнул возок, крытый рогожей. Тройка разномастных коней с трудом тащила его.

— Кого это черт несет в такую рань? — пробормотал поп.

Возок тем временем подъехал к крыльцу. Из возка полез человек, укутанный в тяжелый бараний тулуп. Пока человек откидывал стоявший выше головы воротник и отдирал сосульки с усов, Митяй вглядывался в него и глазам своим не верил. В простом мужичьем тулупе стоял перед ним князь Ерема. Заметив попа, он пошел к нему навстречу.

— Ты ли это, князь Еремей Костянтинович? Почто на Москву пожаловал? — приветствовал его Митяй.

Лицо князя покривилось, но улыбки так и не вышло. Шумно вздохнув, он сказал:

— Суди меня как хочешь, отец Митяй, но сложил я с себя крестное целование, [211]данное князю Тверскому, и ныне бежал в Москву. Буду бить челом великому князю Дмитрию Ивановичу, ибо терпеть обиды и насилия князя Михайлы нет больше мочи.

20. ПСКОВИТЯНИН

Еще до заморозков, до желтых листьев вернулся Лука во Псков. Пришел он вместе с новгородскими полками, вел их на рыцарей храбрый муж Захар Давыдович.

Новгородцы ударили с тыла, псковичи сделали вылазку, зажали захватчиков с двух сторон, погнали от Пскова прочь.

Лука, как вошел во Псков, так, не задерживаясь в Кремле, поспешил в Завеличье. Весь посад за рекой Великой лежал одним сплошным пожарищем. Лука все убыстрял шаг, потом побежал. Сердце колотилось в груди, ноги подкашивались, старик задыхался и все же бежал из последних сил. Вот знакомая березка, колодец… Лука стал, не узнавая родного места, не веря своим глазам. Обгорелый пустырь! Печь и та обрушилась!

Долго стоял на пепелище старый мастер, будто окаменел. Слабо моросил дождь. Мелкие капли запутались у него в волосах, покрыв голову будто мельчайшим бисером. Шапку Лука потерял, когда бежал сюда.

Надо было пойти к соседям, расспросить, узнать, но мастер не мог сдвинуться с места. Тяжкое предчувствие навалилось на сердце, сковало.

Соседи сами увидели его. Откуда–то сбоку, из землянки выглянула женщина, узнала: «Он! Сосед!» — вылезла наружу, подошла к нему.

— Ты ли это, дедушка Лука? Здравствуй!

Мастер вздрогнул, оглянулся. Несколько мгновений в глазах у него, кроме тоски, ничего не было, потом зрачки дрогнули, ожили, Лука узнал соседку:

— Здравствуй, Аннушка. Скажи, куда мои подевались?

Соседка, глядя себе под ноги, невнятно забормотала. Лука только и понял одно: «не ведаю».

Он схватил ее за руки:

— Анна, не лги! Скажи правду!

Женщина отстранилась, отступила на шаг.

— Не знаю… — Дальше говорить не смогла, закрыла лицо концом платка, всхлипнула.

По одному подходили знакомцы, соседи, окружали Луку. Мастер дико озирался вокруг, не отвечал на приветствия, не узнавал людей, твердил одно:

— Скажите, скажите, куда мои подевались?

На мастера больно было смотреть, но люди, как сговорились, только головами качали да руками разводили, и все наперебой звали к себе:

— Пойдем. Обогрейся, покушай. Не обессудь, сосед, хоромы наши в земле вырыты, а все теплее, чем на дожде мокнуть. Пойдем.

— Где мои? — вместо ответа спрашивал Лука, и люди опускали глаза. Наконец кто–то не выдержал:

— Он, братцы, так–то и ума решиться может. Лучше сказать…

Лука кинулся к говорившему, и тут сразу раздалось несколько голосов:

— Мужайся, Лука!

— Не ты один терпишь. Горе ныне всенародное.

— Схоронили мы твою старуху. Не поглядели рыцари на ее седины, убили.

— А сын?

Соседи опять замолкли. Вдруг сквозь толпу протискался молодой воин.

— Прости, дедушка Лука, молод я, и вылезать с речами впереди старших мне вроде бы и не пристало, да молчать невмоготу. С сыном твоим плечо к плечу стояли мы на псковских стенах, когда вражья стрела угодила ему в грудь.

вернуться

211

В момент заключения договора князья обычно целовали крест, т. е. клялись, что будут добросовестно выполнять договор. Сложить крестное целование — значит, изменить присяге, нарушить договор.