— Значит, и дерзить мне может. Воровство это!

Еремей только рукой махнул.

— Велика ты птица!

— Князь…

— Какие мы с тобой князья! Московские подручные. Вон Тверь осаждаем, этого нам племянник твой, князь Михайло, вовек не простит. Нет! Не простит! А чьими силами сражаемся? В московском полку, что нам в помощь придан, людей больше, чем у нас с тобой вдвоем. Тоже князья!

Еремей Костянтинович откинулся на спину, закрыл глаза.

7. ПЕПЕЛ ТВЕРСКОЙ ЗЕМЛИ

Из–за черных прибрежных елей выкатился краснорожий месяц. Красноватая светящаяся дорожка легла на воду и тут же раскололась, рассыпалась, разбитая волной, которую поднял плывущий конь. Придерживая одной рукой одежду, свернутую комом, другой рукой Фома направлял коня к берегу. Вскоре конь царапнул подковой по камню на дне. Соскочив на мокрый прибрежный песок, Фомка, поеживаясь от ночной прохлады, надел рубаху, порты, развязал висевшие через плечо сапоги, натянул их, кряхтя, надел кольчугу. Легла она тягой на избитое тело, да ничего не поделаешь — война, а Тверское княжество в разор разорено, и голодного люда по лесам слоняется немало. Фома не послушал Боброка — выехал вечером и теперь берегся. Раньше в Фомкину беспечную головушку и колом бы не вбить, что ночью в лесах, в краю, взбаламученном войной, надо ехать с оглядкой, теперь иное дело: Фома твердо знал, что весть об измене должна дойти до Москвы, а потому головушку надо беречь.

Вот и сейчас, поднявшись на берег, Фома остановил коня. Перед ним за росистой полосой густых, еще не тронутых косой трав на хребте холма чернели избы. В этот поздний час деревня не спала. Фома удивленно прислушался, потом поехал медленно, осторожно.

Но в деревне было не до Фомы. Бабий и ребячий плач слышался по избам и на дворах, а в конце деревни, смутно белея в темноте, гудела толпа мужиков. Черными тенями стояли вокруг воины.

Фома окликнул какую–то старуху, безучастно сидевшую на завалинке у своей вросшей в землю избушки.

— Что у вас тут за беда, бабушка?

— Истинно, родимый, беда. Вишь, наехал нонче кашинский боярин с ратниками и почал народ сгонять. Дескать, жить вам, мужики, в Кашинском уделе, быть вам, мужики, отныне моими холопами, ибо князь Михайлу мы побили и в Литву прогнали, потому, ополоним [197]всех тверичей. — Старуха вздохнула, поглядела на шумящую толпу и с чуть заметной усмешкой продолжала: — А только, видать, и на добра коня спотычка живет. Едва кашинцы почали скарб грузить, налетел московский боярин. И сам млад, и силы с ним два человека, а кашинцам спутал все дело. У москвича сил нет, так он людей небылицами прельщать стал. Жить–де вам в Московском княжестве вольно, в слободе, и бояр над вами не будет, един князь, коему и дани придется платить.

— Так то ж правда!

— Правда? — старуха посмотрела на Фому, покачала головой. — Чудно что–то! Наши, однако, прельщаются, ибо под боярином нажились, сыты.

— А ты, бабуня, как?

— Я–то? Меня ни кашинцы, ни москвичи не возьмут. Пошто им старуха? Хворая я. Мне здесь помирать. Как людей угонят, так с голодухи и подохну, аки собака.

— А нынче чем живешь?

— Сказительница я. Былинами сказываю про богатырей русских.

— Эх, бабушка, рано помирать собралась. На Москве ныне были про богатырей русских ой как слушают. — Стегнув коня, Фомка уже через плечо крикнул: — В Москву собирайся! — и поскакал к толпе.

Там шумели. Фома попал в самый разгар перепалки. Кашинский боярин, выпятив вперед огромное чрево, наседал на Мишу Бренка. Но Бренка, даром что молод, а смутить было трудно. Он больше помалкивал, лишь изредка короткими колючими словечками подливал масла в огонь. Когда боярин охрип, Миша шагнул вперед и звонко крикнул:

— И тебе, боярин, и мне известно, что великий князь Дмитрий Иванович запретил кашинцам на правый берег Волги соваться, а ты под шумок вздумал людей похолопить да в свои вотчины свести. Зря стараешься! Своевольничать я тебе не дам.

— Ты? Мне? — боярин полез чревом вперед. — У тебя воинов двое, а со мной пять десятков, да ежели я прикажу, вас и перевязать можно!

Бренку, видимо, надоел вежливый разговор. Голос у него вдруг сорвался:

— Из уважения к твоей седой голове я слушал тебя. Но угроз не потерплю! Проваливай подобру–поздорову, а то пожалуй, мужики тебя самого свяжут.

— Меня? — боярин сжал кулаки, двинулся на Бренка, но тут, как на стену, наткнулся на широкую Фомкину грудь, затянутой кольчугой.

— Это что еще за дьявол?

— Ого! — загрохотал Фома. — Был я и татем, и ушкуйником, и рабом, и воином. В дьяволах ходить не доводилось. Повысил ты меня в чине, боярин. Чего кулаками размахиваешь? Все одно мой тяжелее будет, — поднес к боярскому носу свой кулачище: — Видал? Стукну, и поминай как звали! — Потом, повернувшись к Бренку, Фома низко поклонился:

— Будь здрав, боярин Михайло. Приятно слышать, как ты с этим старым охальником разговаривал. — И, будто невзначай, прибавил негромко, но так, что все слышали: — Московский полк, Михайло Андреевич, будет здесь сей час.

Боярин за «охальника» хотел было полаяться с Фомкой, но, услышав про московский полк, стих, а Фома тем временем повернулся к мужикам, рявкнул:

— Чего стали? Чего затылки скребете? Правду вам сказал боярин Бренко. Не холопами, но вольными людьми будете в Московском княжестве.

В ответ раздались голоса:

— Сумнительно…

— Тут и набрехать недолго.

— Вестимо, брешет…

— Сам–то ты кто будешь, человече?

Фомка рыкнул:

— Я брешу?! — пошел в толпу. — Был я, робята, в Орде, так даже там про московские слободы слух идет. Цари ордынские тревожатся. В княжестве Московском людей прибывает, и народ там все верный, неподневольный и за Москву потому живот положить готовый. В Орде удумали свои слободы ставить, только русских людей не прельстили.

Мужики обступили Фому. Принялись толковать.

— Не прельстили, говоришь?

— Так русский человек и пойдет в ордынскую слободу жить. Найдешь такого дурака!

— А не брешешь ты, дядя, про ордынские слободы?

— Правду говорю, — повернулся к спросившему Фома. — Конечно, Мамай такой глупости не делал, этот понимает: что хорошо на Москве, то Золотой Орде негодно, а Азис, царь Сарайский, пытался, да без толку.

— Само собой.

— А нам как же? Страшно с места срываться.

— Ну и здесь житья не будет. Князья передрались, мужик своими боками отдувайся. Усобица.

Вдруг из толпы вылез мужичонка, заорал:

— Не верь, робяты! Заманивают! Я москвичей знаю — лукавы!

Кинулся к Бренку с истошным криком; тощая, будто мочальная, бороденка подпрыгивала у него при каждом слове. Видать, мужичонка пустобрех, а взбаламутил толпу. Но Бренко много кричать ему не дал. Спросил:

— Значит, ты в московской слободе жить не согласен!

Мужик затряс бородой:

— Ни в жисть!

— Ин будь по–твоему! — Оглянувшись на кашинского боярина, Бренко крикнул:

— Бери себе этого в холопы.

— Меня? — отступил на шаг мужик.

На него навалились кашинцы, связали. Мужик запричитал, но Бренко отвернулся, крикнул:

— Кто хочет в Кашине холопом быть? Выходи. Неволить не буду, отпущу!

Народ угрюмо молчал.

Выждав немного, Бренко сказал:

— Ну коли так — собирайтесь. С зарей выехать надобно.

К Бренку протиснулись двое, сняли шапки.

— Боярин, а с кумом как же?

— С каким кумом?

— Которого ты кашинцам отдал.

— Я не отдавал. Он сам себе судьбу выбрал. Хотите быть вместе с ним? Я кашинцев кликну, и будь по–вашему!

— Что ты, что ты, боярин, — попятились мужики, поняв, что Бренко шутить не станет. Люди повалили по избам. Цепь кашинских воинов сама по себе распалась. Где уж тут артачиться, когда московские рати подходят.

А Бренко отвел Фому в сторону.

— Откуда ты взялся? Откуда московская рать идет?

— Не жди рати, Михайло Андреевич, — фыркнул Фома, — это я их пужал.

вернуться

197

Ополонить — взять в полон, в плен.