Было далеко за полночь, когда остановились наконец татары. Ахмед–мурза ни есть, ни пить не стал, сидел у костра, зябко кутаясь в ватный халат, не замечая, что от моря и медленно остывающих скал тянет теплом.
Утро было веселым. Последние тучи, так и не уронившие дождя, торопливо уходили прочь, открывая глубокую синеву неба, и лишь за вершину Карадага зацепилось белое облако, как бараньей шапкой, покрывая ее.
Темная зелень дубов, проглядывая сквозь облако, казалась совсем черной (не в такое ли утро Черная гора — Карадаг — получила свое имя?).
Солнце уже успело поднять над Крымом колеблющиеся струи зноя, когда на прибрежных увалах увидел мурза серые, сросшиеся с камнями башни Каффы. Меж зубцами, закутанные от солнца цветными плащами поверх стальных доспехов, стояли генуэзцы–часовые.
Сверху окликнули по–татарски.
— К синьору консулу, — важно ответил мурза.
Консул встретил Ахмеда так, будто ничего не случилось, будто не беглец, а гость почетный для него Ахмед–мурза: глупо терять старую дружбу только из–за того, что сейчас он в опале.
Бердибек, Кульна, Науруз… — кому ныне гнев ханский страшен?
Потягивая вино из граненого венецианского бокала, консул говорил:
— Не тревожься, мурза, много дней пути от Каффы до Сарай–Берке, — поднял бокал, прищурясь, вглядывался в лучи солнца, ломавшиеся в янтарном вине, сказал небрежно, мимоходом:
— У нас в Каффе часто путают имена ханов Золотой Орды, но никто ни в Крыму, ни в далекой Генуе не забудет имени эмира Крыма.
Ахмед понял — насторожился:
— Почему?
— Потому что он силен и с каждым месяцем становится все сильнее, а сенат Генуэзской республики привык иметь дело только с действительно сильными людьми. — И, видя, что Ахмед–мурза его внимательно слушает, консул, закручивая острые стрелки усов, добавил:
— Этого человека зовут Мамай.
2. В ПАСТЬ ЗВЕРЯ
Орда!
Зловещий отсвет в дымных тучах, низко нависших над Русской землей. Беспросветность судеб порабощенного народа в этом коротком слове.
Орда!
Но в тревожных снах княгини Орда — это кровь замученных князей русских. Едва смежила она очи, как перед ней открылась излучина реки Калки и мутные, как пылью отошедшей битвы подернутые, виденья поползли одно за другим. На окровавленном поле пьяная от кумыса и победы орда, и где–то вверху, на досках, покрытых пестрыми коврами, беснующиеся в нечестивом ликовании эмиры и мурзы. Дикий посвист, дикие крики, а снизу, из–под помоста, чуть слышный хрип князей русских.
Княгиня открыла глаза, стерла холодный пот со лба. В душной тьме спальной палаты исчезло пиршество свирепых варваров, и лишь в ушах, замирая, еще звучит все тот же последний, предсмертный хрип князей, задавленных помостом, на котором пировали ордынцы после победы над Русью.
— Господи боже, помилуй и спаси… — шепчет княгиня. Но и привычная молитва не гасит тревоги.
Полтора века минуло со времен Батыевых, полтора века порабощенные русские люди молят помиловать и спасти их, но отвернулся, забыл бог о земле Русской. Княгиня переворачивает горячую подушку, ложится ничком, а червь грызет, грызет изнутри. Разве найдешь покой, если только вчера, вцепившись в стремя сына, она в последний миг хотела удержать его. Все, все запомнилось! Вот Митя наклонился к ней с седла, темная прядь волос упала ему на лоб, вот сказал:
— Матушка родная, надо!..
Ускакал Митя в Орду добывать у нового царя ярлык на великое княжение, тягаться с Дмитрием Костянтиновичем за дело князей московских. Так говорят бояре. Им тоже тревожно за молодого князя, а ей каково? Им он князь, а ей сын, которого, кажется, совсем недавно она под сердцем носила, а теперь отпустила! Отпустила в пасть зверя!
Орда! Кровь князей русских!
3. ПИР ХАНСКИЙ
Вторую неделю дует горячий ветер. С востока, с черных песков Кара–Кума несет он пыль. С высот посеревшего неба жестокое, кровавое око солнца глядит на степи, жжет их, ломает и дробит тусклые лучи свои в свинцовых, мутных водах Ахтубы.
От зноя даже на воле деваться некуда, а в палатах саранского епископа и вовсе дышать нечем. В полутемных покоях — великое смятение. Тревожно шепчутся монахи, попы, служки, и лишь в келье, занятой митрополитом Московским Алексием, тишина нерушима.
Много раз заглядывал туда послушник, но, видя все ту же глубокую морщину на челе владыки, в страхе прикрывал дверь.
Смутен и непонятен, подобен неверному мареву степному, стоит перед глазами митрополита царь Хидырь.
Рады бояре — Хидырь кроток, а сын его Темир–ходжа и совсем благочестивый царевич, недаром ходжой [97]зовется, ездил он в град Мекку, на богомолье, ныне тих и духом светел.
Рад и Митя. Щедро швыряет князь казну и соболей, всех эмиров купил, и ярлык на великое княжение Москве обещан.
Но глубже и глубже ложится складка на лбу владыки: Митя млад, Орды не знает, бояре легковерностью своей веселы, но не весел Алексий, митрополит Московский и всея Руси; он на своем веку Орду вот как изведал и хотел бы, да не может поверить кротости Хидыревой.
Кроток?! Не иначе от кротости он и царицу Тайдулу прикончил: помешала зверю старуха! Со времен царя Чжанибека жила царица на покое. Резались ханы; от ужаса к веселью и обратно к ужасу колебалась Золотая Орда, а царица Тайдула жила в тиши, мирно.
Вспомнились далекие дни, когда на Москву пришло Чжанибеково грозное слово: «…грехами нашими прогневали мы Аллаха: ослепла мать наша, царица Тайдула. Пришли, князь, в Орду главного попа вашего Алексия, пусть помолится о царице моей».
Текут и текут воспоминания. Вся Москва провожала митрополита плачем, да и сам он шел в Орду, как на смерть, а в Орде, увидав слезящиеся, гнойные глаза царицы, совсем пал духом, ужаснулся, готовился встретить смерть и в молитвах своих просил уже не за себя, лишь от Руси молил отвратить гнев ханский.
Вспоминается митрополиту раннее мглистое утро в Орде, когда прислал к нему в юрту царь Чжанибек знатных мурз сказать, что открылись глаза царицы Тайдулы.
То ли сама собой пошла болезнь на убыль, то ли татарские колдуны помогли, думает митрополит Алексий, то ли бог землю Русскую пожалел — набег татарский отвел, кто знает? Но все меньше гноя становилось в глазах у царицы, увидела она свет, решила — помог он, митрополит, и милостивый ярлык дала.
Выпросил он тогда у Тайдулы Царев Посольский двор, просил для бога — Чудов монастырь строить, другого места в Кремле не нашлось, — на лице митрополита тихой тенью проходит улыбка: схитрил, выжил татар из Кремля, за Москву–реку, на Ордынку.
С той поры много лет минуло. Свирепые волки были царями ордынскими, но никто из них не тронул седин царицы Тайдулы, кроме… кроме Хидыря, коего нарекли кротким.
Очнувшись от своих дум, владыка постучал об пол посохом.
Склонясь в смиренном поклоне, на пороге появился послушник.
— Где князь Дмитрий? — спросил митрополит.
— Не ведаем, отче, все подворье в страхе. Вчера с обеда уехал Дмитрий Иванович во дворец, с той поры не бывал.
Алексий резко вздернул голову:
— А во дворце что творится?
— Тож не ведаем, владыко. Слышны оттоле шум и бубны, аки пир велий идет, токмо вкруг стража стоит и к палатам царским никого не подпускает.
Митрополит поднялся встревоженный. Подхватил упавший было посох, сказал послушнику:
— Прихвати мягкой рухляди. [98]Со мной пойдешь.
— Сороковичок собольков [99]взять? — спросил послушник.
— Одного сороковичка мало, чай, в царский дворец пойдем, аль неведомо тебе ненасытство их? Три сороковичка возьми.
Не доходя до дворца, в ближнем переулке оставил митрополит воинов и слуг своих, сам пошел к ханскому дворцу.
«Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его…» — шептал послушник, чувствуя, что ноги с каждым шагом будто свинцом наливаются, а под коленками возникает противная дрожь. В голову лезли грешные мысли: «Что проку в кротости Давидовой, от кротости иль свирепости царя Хидыря все сейчас зависит. Вон владыка идет бесстрашно, — митрополит стар, свое пожил, а мне каково в лог зверя за ним лезть!»
97
Ходжа — русское искажение слова «хаджи» — титул мусульманского богомольца, побывавшего в Мекке — священном городе мусульман.
98
Мягкой рухлядью в старину на Руси назывались драгоценные меха.
99
Сороковичок соболей — четыре десятка собольих шкурок. Это количество мехов шло на одну шубу. Отсюда произошло наше слово «сорок».