— Настя, Настя, говорю, где?
— Семен Михайлович, ты! Как у нас все гореть начало, жена твоя парнишку схватила и туды побежала, к Неглинной, значит, видать, в Кремль.
Семен бросился к Неглинной, бежал без дороги, выбрался на берег, ахнул: там за рекой пылал Кремль, отсветы пламени плясали на воде.
— О господи, они там, в Кремле!
На мосту Семен почти ослеп и оглох от рева пожара, дыма, искр. В душе ничего не осталось, кроме страха за жену и сына.
— Где они? Где они?
А Настя была совсем недалеко.
Поняв, что пожар дойдет до них, она бросила все, хотела бежать в Кремль, сосед правду сказал. Но прямая дорога туда была уже отрезана. Свернув в сторону, Настя тут же заплуталась в дымной тесноте переулков. Где бежала, разве упомнишь? Откуда силы брались! Может быть, не упала, не задохнулась только потому, что Ванюшку к груди прижимала.
Но пламя шло кругом, охватило, настигло.
Настя рухнула в придорожную канаву, телом своим прикрыла сына. Очнулась оттого, что кто–то теребил ее. Открыла глаза. Сперва увидела, что трава вокруг пожухла, даже сочные листья лопуха покоробило жаром, только потом поняла, что теребил ее Друг.
Пес, найдя хозяйку, повизгивал, норовил, как всегда, лизнуть в лицо. Настя погладила его. Шерсть у пса во многих местах была жесткая — паленая. Хотела встать, но в глазах было темно; провела рукой по лицу, скользнула по голове, почувствовала под ладонью такие же жесткие, как шерсть Друга, пряди волос, поняла: тоже опалилась.
Пес, ухватив зубами за сарафан, тянул из канавы.
Послушалась, с трудом подняла Ванюшку, покачиваясь, побрела дальше. Шла сквозь горячий пепел, который ветер нес по улицам.
Пес оглядывался, отрывисто лаял, когда Настя останавливалась: звал и вывел к Неглинной.
Река! Спасение!
Побежала, споткнулась, упала в горячую золу. Ванюшка горько заплакал: обжегся. Поднималась и вновь падала, задыхаясь, ползла к воде. Сарафан начал тлеть. Сил оставалось только, чтобы поднять голову, пса позвать.
Между клочьями дыма, разорванного вихрем, увидела на самом берегу Неглинной какие–то избы. Там огня не было, но избы стояли без крыш: обгорели, наверно. Разглядела: вокруг метались люди — стены поливали.
Закричала, поперхнулась дымом, закашлялась. Опять очнулась от собачьего лая, казалось, из дальней дали донеслись голоса:
— Здесь она где–то.
Вдругорядь упала, изнемогла.
— И пса за дымом не видно. Эй, баба, бабонька, где ты?
— Откликнись!
Откликнулся Друг; у Насти ни сил, ни голоса не осталось, едва могла еще слабеющими, обожженными руками прижимать к груди Ванюшку, а как потащили ее — не слышала, только вдруг стало темно, на лицо полилась прохладная вода.
— Бабенка–те молоденькая, — прошамкал над ней старушечий голос.
Открыла глаза, опомнилась, рванулась:
— Ванюшка!
— Што ты, болезная, как всколыхнулась, тута он, тута, в баньке, — забормотала в ответ старуха.
— В баньке? — Настя села на лавке, безумными глазами водила вокруг.
— Ну да, не видишь, што ли? Все мы здеся хоронимся: бабы да робяты. Экие страсти господни! Как горит! Как полыхает!
Настя медленно приходила в себя, разглядела в красноватой полутьме тесно сгрудившихся женщин, детей, потянулась к Ванюшке, которого держала на руках стоявшая около старуха.
Сквозь глухой рев огненной бури близко за стеной слышались какие–то скрипы.
— Бабушка, что это! Никак банька наша валится, слышь, скрипит.
— Полно, касатка, то журавлишка скрипит. То мужики стараются, с Неглинной водицу черпают, на стены льют.
Не сразу, но вспомнила, что там, на берегу, сквозь дым она видела избы без крыш, только теперь догадалась, что это и были бани, а крыш на них как обычно, нет: сверху прямо на потолок дерн положен, чтоб в мыльне тепло держать. Сейчас дерн спасал бани от огня.
Ваня тихонько хныкал: просился к матери. Настя осторожно взяла его к себе на руки, глядела, глядела. Ванюшка был цел. Уберегла!
Старуха, посматривая на нее, вздыхала:
— Ох, мой–то, мой–то парнишка где? Может, тоже пропадает, — стояла сгорбленная, хилая, по морщинам лица медленно катились слезы. Пошла к двери, приоткрыла ее; незаглушенный рев пламени ворвался внутрь. Ваня заплакал.
— Пахом, Пахом! — кричала старуха.
В баню влез старик, под стать бабке, такой же седой, морщинистый, только борода и брови из седых стали рыжими: опалило их.
Дед повалился на лавку, долго не мог понять, что толковала ему старуха.
— Нашего, нашего сыночка не видать?
— Что ты, мать, окстись! Где его найдешь в эдакой беде, — ответил наконец старик. — Вся Москва в полыме, только што мужики кричали: огонь через Москву–реку перекинуло, Замоскворечье горит…
Старуха отмахнулась: было ей не до Замоскворечья.
— Наш–то парнишка пропадет!
— Зачем пропадать Бориске. Знаешь сама, повстречался он с веселыми людьми. Товарищи у него орлы. Поди, чичас где ни на есть пожар тушат.
12. ВТОРАЯ ВСТРЕЧА
— Владыко, владыко! Хошь ты ему скажи! Сам в огонь лезет… Людей у меня с теремов снял; горят терема. Костром горят! А он башни тушит. Шапку потерял, опалился. Княжеское ли это дело! — жаловался старый Бренко митрополиту.
Владыка Алексий сидел в ризнице Успенского собора, искоса поглядывал в узкое оконце на полыхавшие княжеские терема, потом косился на боярина.
— Беды не вижу. Чем не княжье дело — кремлевские башни тушить?
— А хоромы–то! Хоромы–то княжьи сгорят!
Митрополит отшвырнул посох, стремительно подошел к окну.
— Да пропади они пропадом, терема, коли на то пошло! Митя прав, что все бросил и стены отстаивает, а ты что, боярин, воешь? Не люблю! Эдак Вельяминову под стать выть, а ты…
Бренко перебил речь митрополита:
— Вельяминову? От его пакостей все и началось: ему Дмитрий Иваныч башни и стены блюсти велел — само собой, он тысяцкий; двор–то Василь Васильевича у Чушковых ворот, ну он, не будь плох, людей с других башен посымал, согнал сию стрельню хранить. Князь увидел, осерчал, Вельяминова велел выбить прочь, пихаючи за ворот, сиречь в шею; сам людей расставлять начал, сам в огонь полез. С того и пошло.
По суровому сухому лицу митрополита пробежала улыбка.
— Что пошло?
— Хоромы Вельяминова занялись, сейчас полыхают, подойти страшно, не тише княжих теремов горят.
— Так. Ну, а твой двор?
— Мой–то? — Бренко отмахнулся. — От моей усадьбы ни кола, ни двора, ни пригороды не осталось. Одни уголечки дымятся.
Митрополит вдруг осердился, закричал:
— Ты, боярин, на пожаре совсем ума решился! — шагнул к Бренку, по пути аналой опрокинул. — Сам погорел, а о Вельяминове кручинишься! — Широко развевая ризу, пошел прочь, но тут из храма донесся крик. Митрополит остановился, дернул головой:
— Вот еще кто–то ополоумел, в соборе орет.
Ополоумевшим был Семен Мелик. В поисках жены и сына метался он по Кремлю, прибежав к Успенскому собору, с разбегу бросился внутрь, протиснулся сквозь толпу; бабы, ребята закричали; перекликая их, Семен звал свою Настю.
Митрополит Алексий шел быстро, люди едва успевали расступаться, теснились, давали дорогу.
— Ты что в божьем храме орешь! — гремел, сам того не замечая, митрополит.
— Владыко, владыко, жена моя, сынок пропали!
Алексий подошел вплотную, схватил Семена за плечи, тряхнул с силой.
— Вот и видно, что обезумел. Где их сейчас найти в таком потоке огненном? Воин ты, бегать так тебе зазорно! Других спасай, авось и твои спасутся, — повернул Семена, толкнул в спину: — Иди!
Едва тот выбрался из собора, как лицом к лицу столкнулся с Федором Кошкой.
Боярин с ходу накинулся на Семена:
— Семен Михайлович, кстати приспел! Мне князь разбойными делами ведать велел, я всех гридней по граду разогнал воров бить, людей у меня нет, а тати повсюду. Вот и сейчас на торгу Парамошу грабят. Бери владычных робят и туда. Живо!..