Но Анна пройти молча не могла, поравнявшись с кельей, она рванулась из ряда.

— Бориско! Дочка осталась хворая! Позаботься о ней!

Бориско не шелохнулся, стоит истуканом, только руки перебирают узлы лестовки. [277]

«Ответишь — царевича прогневишь. — Эта мысль заставила окостенеть Борискин язык, а Анна, не получив ответа, рухнула на землю, натягивая веревку, задыхаясь в петле. Подбежавшие ордынцы не пожалели плетей, Анна поднялась. Спина, плечи иссечены. Безумными глазами поглядела туда, где стоял Бориско. Нет его. Дверь закрыта. Услышала, как он за дверью с засовом возится. До слуха дошел шепот:

— Пойдем, Аннушка, пойдем. Бог ему судия! Не противься, Анна, супротивством и нас подведешь…

Но уйти Анна не могла. Обезумев, она рванулась опять, теперь уже к деревне, и опять упала с перетянутым горлом, бесчувственная к новым ударам.

Не минуло Анну рабство ордынское. Связанную по рукам и ногам, ее бросили в арбу. Суждено ли ей стать игрушкой какого–нибудь мурзы или упасть без сил, сожженной трудом и свирепым солнцем где–то на берегу арыка, текущего из Сыр–Дарьи, кто знает! Будущее темно, как темна рабья доля вдали от родины, в Орде…

Прошло два дня. Услышав негромкий стук, Бориско подкрался к двери, припал ухом к доскам.

Опять постучали. Весь липкий от пота — от страха — Бориско слушал. Шамкающий голос произнес за дверью:

— Откройся, батюшка, откройся, святой человек!

Бориско приоткрыл дверь, выглянул в щель.

На крыльце, ухватясь сухой рукой за перильце, стояла изможденная старуха.

— Батюшка, — запричитала она, увидев Бориску, — беда, батюшка, на твою голову, померла дочка твоя…

Бориско вздохнул полной грудью: уф! Отер со лба пот и, чувствуя, что дрожь больше не бьет его, сказал старухе:

— Пойдем, бабка.

— Пойдем, отец. Почитай, батюшка, над покойницей, што положено.

В сумраке избы Бориско не сразу разглядел накрытое дерюжкой маленькое тельце. Что–то дрогнуло у него в сердце, дрогнул голос, когда, открыв книгу, начал он читать псалтырь.

Старуха притулилась на пороге у двери, понурилась; слушала чтение, изредка всхлипывала.

Голос Бориски уже не дрожал. Мерно, неторопливо читал он, и, когда на полуслове оборвал чтение, старуха встревожилась, взглянула на него.

«Тяжко ему, отец…»

А Бориско в это время зевал, со смаком, с хрустом в челюстях, потом, послюнив палец, повернул страницу и вновь забормотал лениво, привычно. Глядел в книгу осоловелыми, сухими глазами.

Старуха поднялась. Кряхтя, опираясь на клюку, подошла к Бориске.

— Уйди!

Бориска не понял.

— Ты, бабка, чего?

— Уйди, сучья душа, уйди! — дрожащей рукой старуха замахнулась на него. — Уйди, пока клюки не отведал!

Бориско нагнал спеси, приосанился.

— Ну и уйду! А ты тут бесов тешь, еретица! — Захлопнул псалтырь.

5. ПОСОЛ

Не жег деревень Арабшах, ибо и без огня разгромить деревню не мудрено, а дым над лесными просторами виден издалека.

Но быстрее дыма, подхваченного ветром, летела впереди Арабшаха молва:

— Орда идет!

Пусть чистым оставалось небо над лесами, кровью и гарью несло от этих слов.

— Орда идет!

Услышав их, русский человек надевал доспех, опоясывался мечом, трогал жало стрелы: не затупилось ли?..

Из Ярославля и Юрьевца, из Переславля, Владимира и Мурома стекались рати к Новгороду Нижнему, Здесь в грозную силу слились полки Дмитрия Костянтиновича Суздальского и Нижегородского с полками градов, подвластных Москве. Отсюда уходили рати навстречу ордам. Вот за деревьями уже не видно дубовых стен Нижегородского кремля, и только каменная громада Дмитриевской башни высится вдали. Шли рати от Нижнего к реке Пьяне, и, кто знает, может, не один нижегородец, увидав в лесном просвете сверкающую ленту Пьяны, подумал о сверкающем волжском просторе, который виден с высоты откоса там, дома, в Новом городе Нижнем.

Иными глазами глядел на Пьяну Фома. Едва сотня Мелика перешла реку, он нагнал Семена, поставил коня рядом и, толкнув колено Семена своим коленом, спросил:

— Помнишь?

— Еще бы! В этих местах, лишь пониже малость, мы Булат–Темира били.

— И ныне побьем!

Семен промолчал. Фома дернул его за рукав.

— Ты што?

Семен только рукой махнул. А спустя три дня Мелик, объезжая стан своей сотни, остановил коня у ракитового куста. Под кустом в тени сладко похрапывал Фома.

Семен, не слезая с коня, тронул его древком копья. Фома не шевельнулся.

«Ах, так! Ни гласа, ни воздыхания!» — Семен ткнул посильнее.

Фома в ответ всхрапнул громче. Мелик слез с коня, принялся трясти Фому, но тот только мычал.

— Ишь сонный медведь! Ну погоди у меня! — Семен пошарил вокруг, сорвал травинку и, не долго думая, сунул ее метелкой Фоме в ноздрю.

Морщась, будто отведал кислого, Фома разинул рот, втягивая воздух, потом так чихнул, что Семенов конь принялся встревоженно прясть ушами, а Фома открыл наконец глаза и, вытаскивая травинку из носа, заворчал:

— Не балуй, Семка, дай поспать.

— Не дам! Где у тебя доспех?

— А в телеге.

— Ты в походе аль на гулянке? Доспех в телеге, сам под кустом кверху брюхом. Что делать будешь, если татары нагрянут?

— Тю! Всем ведомо, што царевич Арапша далече, на Волчьих водах стоит, так с чего же я, скажи на милость, в экую жару панцирь на себя напяливать буду?

— Или тебе кто сказывал, что царевич Арапша на Волчьих водах?

— Не мне, а князю Ивану Митричу сказывали про то князи мордовские.

— В том и беда! — Семен сжал кулаки. — Дмитрий Костянтинович сам в поход не пошел, сына послал, а князь Иван млад, неразумен и до медов охоч. Звериным ловом тешится, а сторожи не выставлены. Обычаи воинские не в брежении, ратники ходят, вроде тебя, не окольчужены, а у иных и щиты не в исправе, и сулицы [278]не насажены.

Воин заговорил в Фоме. Он сел на траве, провел рукой по лицу, сонную одурь стер.

— Так, Семен, истинно так! Иные не то што кольчуги, рубахи поскидали, ходят голопупы. Ты бы хошь с князем Иваном потолковал.

Семен только вздохнул.

— Станет он меня слушать, как же! Все они, Дмитриевичи, забыть не могут, что я от их батюшки Дмитрия Суздальского в Москву ушел.

— Погоди–ко! — Фома схватил Семена за рукав. — Говоришь, слушать тебя князь не будет, а если мне попытать счастья?

— А ты что за воевода?

— Хошь и не воевода, а с князьями говаривал. И Василию Кашинскому надерзил, и Михайле Тверскому спуска не дал.

Семен посмотрел в смеющиеся глаза Фомы и вдруг треснул его по спине:

— И вправду так! Поезжай, лешачья душа!

Фома, хохотнув, вскочил, поддернул порты.

— И поеду! Только в доспех обряжусь…

Солнце еще не дошло до полдня, когда уехал Фома, а сейчас поляну перечеркивали вечерние тени, под соснами темнело, и лишь один мухомор, случайно озаренный закатным лучом, пламенел, даже как–то зловеще. Семен нетерпеливо ходил по поляне, ждал Фому. Было ему не до мухомора, а думалось: «Целая сотня людей на поляне станом стоит, а никто его не сшиб. Везет ядовитой гадине». Насильно оборвав мысль, Семен заворчал на себя:

— Ну куда забрел? Ну куда? Выходит, кто не ядовит, тому и не везет. Вишь, глупость…

Фома выехал из–за кустов как раз тогда, когда Семен уже отчаялся его сегодня увидеть. Ехал Фома, сидя слишком прямо на седле, и лицо у него было необычно строгим. Семен бросился к нему.

— Ну как? Ну что молчишь?

Не проронив ни слова, Фома натянул повод, с явным трудом перекинул ногу через седло, но слезть не смог, рухнул на землю. Семен опустился на колени, боясь поверить страшной догадке, искал на Фоме кровь. Но крови нигде не было видно. Подняв бесчувственную голову Фомы, Семен звал:

— Друг, очнись! Друг, откликнись!

Фома как мертвый. Судорога прошла по лицу Семена, он поднялся, крикнул:

вернуться

277

Лестовка — ремень с узелками, род четок для счета молитв.

вернуться

278

Сулица — метательное копье, дротик.