Словно вдогонку за уходящей ратью, с востока поднималась туча. Чем дальше, тем чаще ее лиловые и пурпурные космы разрывала мгновенной вспышкой ослепительная молния. Издалека накатывались зловещие раскаты грома. Перед надвигающейся грозой все стихло: упал ветер, смолкли птицы, и только на берегу Тверцы не смолкали стоны раненых.

В этот час, миновав цепь неподвижно стоявших стражников, на берег вышел тот самый монах, который перед битвой уговаривал новоторжцев покориться князю Михаиле. Медленно черной тенью переходил он с места на место. Напутствовал умирающих, поправлял повязки раненым, подавал воду связанным. Горазд воспаленными глазами упорно следил за ним; ждал, когда он подойдет. Наконец монах приблизился. Облизнув сухие, потрескавшиеся губы, Горазд попросил хриплым шепотом:

— Испить бы, отче!

Монах услышал, торопливо зачерпнул деревянным ковшиком воду, протягивая ковш Горазду, заговорил с мягкой задушевностью:

— Во едином часе погиб град, а ветер пепел развеял, и ныне там, где стоял Торжок, не бысть ничегоже, лишь кости мертвых. Смиряйтесь, добрые люди, ибо кто знает меру гнева господня. Глядите, потухло пламя на земле, а с небеси огонь полыхает. Вон она, гроза–то. Сие все навел господь грехов ради наших. Разумейте, братия, не было града тверже и сильнее Ерусалима, а Тит цезарь взял Ерусалим и попленил весь град, и стоял Ерусалим пуст шестьдесят лет. Такоже и град Новый Торг погиб ныне. За высокоумие покарал господь новогородцев вкупе с новоторжцами. Смиряйтесь, смиряйтесь, братия…

Не сразу понял Горазд, о чем бормочет монах, но, когда слова его дошли до сознания, Горазд подбородком ударил в край ковша, расплескал воду.

— Замолчи, дьявол! Притчи рассказываешь, смиренью учишь, смиренные рабы князю нужны, князем ты и подослан. Мне и раньше слыхать доводилось, что князь Михайло любую пакость с молитвой делает, ибо пустосвят он, а вы, черные вороны, около вьетесь, падалью кормитесь, княжью свирепость писанием прикрываете.

Не успел монах решить, то ли ему грехом пугнуть строптивца, то ли ласковым словом смирить, как нежданно к нему подошла подмога. Сидевшая на песке старуха подняла голову, закричала:

— Не замай божьего человека!

— Божьего? — Горазд только головой покачал. — Сей божий человек от черта пришел. У тя, бабка, руки не в узах, ты сдерни с него скуфейку, посмотри, нет ли под ней рогов.

Монах попятился. Не надо было ему пятиться. Увидев это, старуха поднялась, изодранная, почерневшая, видимо, обезумевшая, пошла на него, а монах все отступал. Старуха вдруг подняла обе руки, заслонясь от монаха ладонями, взвыла:

— Рога! С нами крестная сила! Рога у него!

Стон пошел по толпе. Монах сорвал скуфейку:

— Какие рога? Где?

— Эвон! Эвон! — кривым пальцем старуха показывала на залысый лоб монаха. — Смотрите, православные, вон рога–те! Нешто не видно? То лукавый вам глаза отводит!

В ответ на вопль старухи разноголосо завопили истерзанные люди, увидев несуществующие рога.

Монах трусливо метнулся прочь. Забыв о путах, Горазд рванулся за ним, упал, едва успел приподняться, как упал вновь от удара древком копья в затылок. Стражники врывались в толпу, творили расправу, но Горазд плохо слышал крики избиваемых, он лежал ничком. Не только силы, даже мысли иссякли.

Но вот упала первая тяжелая капля, холодной змейкой скользнула по шее. Потом еще, еще, и хлынул ливень. Студеные струи заставили очнуться. Медленно, тяжело поползли мысли, и вдруг, как удар молнии:

«Тверичи на закат ушли! Значит, в Литву?! Жди теперь Ольгердова нашествия! — Горазд даже застонал от этой мыски. — Известно, Ольгерд с Михайлой на Москву кинутся. Опять разгром, кровь, пожар. — Страшным бредом всплыли картины погибели Торжка. — То же ждет Москву! И сгоревшие заживо ребята, и женщины опозоренные, и труженики–умельцы, которых первыми угонят в рабство…»

До сих пор Москва для Горазда была только стрелой, убившей Машеньку, а сейчас, здесь, связанный, избитый Горазд понял, что против воли он тревожится о неведомых ему людях, о проклятой им Москве.

14. НА ПУТИ К ТВЕРИ

— Горазд! Златокузнец!

Этот крик заставил Горазда поднять голову. На обочине дороги возок, из него высунулась Паучиха, перстом указывает на него. В первый момент Горазд даже назад подался, рванул путы, которыми был связан с соседями, опомнился: «Не уйти от боярского перста. Связан!»

А боярыня вцепилась в край возка, вопит:

— Мой холоп! Беглый!

К боярскому возку подошел десятник стражников.

— Боярыня Василиса, не гневись. Не властен я отдать тебе княжую добычу, я тож человек подневольный, мне велено гнать полоняников в Тверь, я и гоню.

— Мой! Мой! — исступленно вопила боярыня.

Десятник только головой покачал: «Старуха в холопа впилась. Вестимо, дело боярское. Вишь, напасть какая! Из Торжка гоню людишек, от побега остерегся и померло в пути всего лишь три аль четыре десятка, а тут, под самой Тверью, накося…»

— Ты, боярыня, поезжай во град, — кивнул на белевшие вдалеке стены Твери, — там люди поболе меня, там и разберут, твой это холоп али нет.

— Как это так: твой али нет? Ты это што же, на слово мне не веришь?

— Сказать всякое можно, — уклончиво отвечал десятник.

— Вестимо, наш холоп! — выдвинулся из–за возка тиун Евдоким. — Ты бы, человече, не спорил, как бы тебе за сей спор плетей не отведать.

Десятник рассердился:

— Плетей мне, княжому слуге? Коли так, самого холопа спросим. Признается он, что от тебя сбежал, быть по–твоему, боярыня, а нет, не прогневайся.

— Сдурел? Очумел? Да какой же беглый в том признается?

Спор их кончил Горазд.

— Беглый не сознается, а я хоть и беглый, да не от тебя, боярыня, убег. Свели меня от тебя москвичи, от них я и сбежал и к тебе вернуться всегда рад.

Не ждала таких слов Паучиха, оторопело глядела на Горазда, он стоял перед ней полуживой, черный от пыли, задубевшая повязка, бурая от крови, съехала ему на самые брови. Разглядев эту повязку, боярыня по–своему объяснила его слова: «Ранен! Помутилось, видно, в голове у мастера». — Все же недоверчиво взглянула в глаза Горазду, но разглядеть в них ничего не поспела, Горазд низко опустил голову и не сказал, а простонал:

— Назвала ты меня, боярыня, златокузнецом, буду ли им впредь, как знать? Рученьки мои от пут онемели, не володую я ими…

Паучиха сразу закричала:

— Евдоким, режь у него путы!

Тиун слегка оттолкнул тверского десятника и несколькими взмахами ножа освободил Горазда, слегка подтолкнув его в спину, шепнул:

— Кланяйся боярыне.

Тяжко достался Горазду путь от Торжка до Твери, от легкого толчка повалился он на колени, а, повалясь, протянул к Паучихе свои запухшие, посиневшие руки.

— Боярыня, век тебе здравствовать за твою милость! Пошли меня домой на речку Ламу, пошли скорей, пешой уйду.

Хотел подняться с колен, упал, сказал уже без лукавства, без задней мысли:

— Нет, пешим мне не дойти…

— Коня дам! Ваську–десятника с тобой пошлю!

— Я и без Васьки доберусь.

— Как можно болящего одного отпустить.

— Дозволь, боярыня, поперечить тебе. Пошто Гораздку сейчас на Ламу посылать да и Ваську с ним гонять? Пусть покамест в Твери у тебя на подворье поживет, поправится: и коня под ним морить не придется — вместе с другими холопами и его погоним.

— Нет, Евдоким, нет! Сей же час отправь Горазда. — Покосившись на тверского десятника, Паучиха докончила шепотом: — От греха подале, а то вернется князь Михайло, узнает про златокузнеца да и отберет. Мое дело вдовье — всяк норовит обидеть.

15. МЕД

Васька–десятник с упорством пьяного повторял:

— Приехали мы с тобой, Гораздка, во град Микулин, приехали трезвы. Завтра дома будем, там хошь не хошь, а трезвый будешь, там не поднесут. Потому пей, Гораздка! И святые отцы говорят, што лишь седьмая чаша богопрогневительная, с нее бесы начинают человека на свою потребу брать, с нее свары и лаяния и за власы рвания начинаются. Так то седьмая чаша, а у нас еще только пятая, да и не у нас, а у меня, а ты ни одной не выкушал. Пей, Гораздка.