Подошел отец. Бориско, отмахиваясь от надоедливо лезущих в лицо комаров, сказал:

— И завтра дождя не будет, ишь расплясались долгоногие, звенят. Сколько их тут? Тьмы и тьмы.

Старик поднял воспаленные глаза, — в уголках их скопилось по комочку черной, смоченной слезой пыли, — вглядываясь в толкучее облако, возразил:

— Не тьмы, больше. Их тут колода неисчислимая, [130]ее же ведает един господь. Пакостная тварь комар, а и через него бог свою премудрость открывает, бо несть числа больше колоды, а сколько в нем — сие от человеков утаено: нельзя людям тайну божию ведати. Мукам нашим тож конца несть, — закряхтел, опускаясь на серую придорожную траву. Начал развязывать лапти. — Вот што, Бориско, дале сегодня не пойдем, эвон мать еле плетется, да и куды спешить, все едино, на каком перекрестке помирать.

Так и не сняв лаптей, старик привалился спиной к кресту, закрыл глаза.

Подошла мать. На почерневшем лице ее струйки пота промыли светлые полоски, стекая по морщинам. Старуха остановилась, покачиваясь, как бы удивляясь, что все же добралась до конца пути, потом стала медленно валиться в пыль.

Пахом, глядя на сына, помогавшего матери подняться, сетовал:

— Эх, Бориско, Бориско! И сам убег, и нас сманил, а куды? Из одной кабалы ушли — все одно в другую попадем, бо нету на земле мужику доли. Чему попы–то учат? Терпеть надобно, во смирении жить, а ты… Да и я на старости лет с ума спятил, послушался тебя…

— Довольно, старик, пилить сыночка. Ушли, так тому и быть. На старом месте нам все равно было не жить — попали мы в когти князя Митрия, и доля ждала нас лютая.

— Ладно тебе, потворщица, за парня заступаться. Ныне бродим мы меж дворов, аки псы бездомные, подожди, еще хуже будет!

В красноватой мгле догорал вечер. Пахло пылью, иссохшими травами, разогретой сосновой смолой и гарью, гарью: повсюду горело.

Солнце опускалось к окоему, тонуло в сизом мареве. Бориско загляделся на его огромный, слегка сплющенный диск. За звоном комаров едва услышал шепот, оглянулся. Отец тоже глядел на солнце и, сам того не замечая, бормотал:

— Светлое и пресветлое, пошто горячие лучи свои простерло над нами? Пошто ужас и скорбь великия насылаешь на человеков? Эвон дым–то — пеленой лег. Леса, болота горят, реки пересыхают, а иные места водяные иссякли вконец. Пошто…

Зажмурился, завопил:

— Горе нам! Глядите, глядите! На солнце знаки черные, аки гвозди на багряном щите! — упал на колени, задрал бороду к небу. — Осподи, доколе карать нас будешь? И глад, и мор, и сухмень наслал ты на Русскую землю, а ныне — знамение! — ткнулся головой в теплую дорожную пыль. — Солнце — аки щит кровавый. [131]Ждите нашествия иноплеменников!

— Отец, старик, опомнись! — Мать на коленях подползла к нему, цеплялась за плечи старика, силясь поднять, страшась его исступленного поклона.

Бориско стоял неподвижно, смотрел как завороженный на солнце, не отвел глаз от знаков, пока не скрылось знамение за неровной стеной дальнего темного бора.

Что будет? Что будет?

В глазах плыли зеленые светящиеся пятна.

10. СКОМОРОХ

Кому знать дано, из каких степей золотоордынских, из–под копыт каких татарских табунов мчит ветер на Москву горячую пыль? Сухой, знойный вихрь над градом бесовский хоровод кружит, несет над крышами засохшие раньше времени листья, мусор, перья, бросает в поднебесье ошалевших голубей.

И люди тоже ошалели. На перекрестке двух московских улиц в самом узком месте, где столб звонницы вылезал мало–мало не на середину проезда, сцепились колесами две встречные телеги. Возчики спорили, густо перчили речь крепкими словцами.

В ругань божедомы [132]впутались. Они мертвеца, найденного этим утром в ближнем переулке с проломленным черепом, под звонницу выволокли для опознания, а возчики покойника едва не задавили. Хотя божедомы — люди вроде бы святые, но в смысле крепких словес от возчиков не отстали. Зеваки толпились кругом, подзадоривали. По всей видимости, дело шло к драке. Тут же в толчее, перекликая всех, скороговорками орали лотошники, и, затиснутые в угол, не замечая толчков и тычков, кричали две бабы: торговались до пота, до хрипоты, всласть. Один из божедомов тем временем уже приноровлялся заехать возчику в ухо, но тут из–за угла вывернулась куча скоморохов с дудками, с сопелками, с гудящим бубном.

Драки не вышло. Народ закрутился вокруг, даже бабы торговаться бросили, пораскрывали рты.

Бориско, прижатый толпой к тыну, стоял в самом чертополохе, изумленно следил и не мог уследить за тем, как с неуловимой быстротой прыгали ложки в руках скомороха. Их сухой треск покрывал весь шум улицы.

В очищенный от людей круг прыгнул ряженый детина. Борискин отец креститься начал: торчал у скомороха из–под рубахи песий хвост. Плясал мужик лихо. Вприсядку обошел весь круг, хвостом пыль вымел, такие коленца выкидывал, что люди вокруг только ахали.

— Ух ты!

А он все плясал да плясал, только цветистые сафьяновые сапоги мелькали, на досках мостовой след от серебряных подковок печатал, не жалел сапог, а сам одет в дерюгу, лишь сапоги княжьи.

Из толпы крикнули:

— Эй, веселый человек, с какого боярина сапоги содрал?

Скоморох сбычился, пошел на кричавшего, уставя вперед круто загнутые, выкрашенные красным рога. Надета на нем была личина из сушеной козьей головы. Морда спрятана, лишь под белой козьей бородой своя торчала — черная, дремучая.

— Содом и Гоморра, [133]— заворчал опять старик. — Бориско, мать, пойдемте. Нечего поганиться — смотреть, как люди беса тешат, ногами дрыгают да воровские песни поют.

Но уйти не пришлось.

Легко прорезая толпу, ехал конный отряд. Княжьи люди могли при случае тесноту и плетьми расчистить, народ берегся, раздавался в стороны. Бориску со стариками вконец затеснили.

Ехавший впереди десятник натянул поводья.

— Тпр–р–у…

С ним поравнялся сотник.

— Ты что?

— Семен Михайлович, надо бы поглядеть, что за человек козлом ряжен. Пошто морду прячет?

Мелик покосился на бороду скомороха, кивнул:

— Погляди.

— А ну, козел, стой! — Десятник прямо с коня кинулся на скомороха, тот нырнул под телегу, но тут же был схвачен.

Дудки смолкли. Печально зазвенев, покатился по мостовой бубен. Скоморох рванулся, выдернул нож из–за голенища, но пырнуть никого не успел — сотник сам соскочил с седла, схватил вора за руку. Нож отлетел в сторону, у ног Бориски воткнулся в бревно уличного настила.

Тем временем Семен сорвал со скомороха личину и невольно выпустил вора из рук.

— Фомка–а–а!

— Семка–а–а! — откликнулся скоморох. — Встретились! Здорово! — Фома со всей силой хлопнул Семена по плечу, только броня звякнула.

— Здорово! — Семен в ответ хлопнул Фому, у того под рубахой тоже звякнула кольчуга.

— Эге! С коих пор по Москве скоморохи в доспехах ходить стали? Ой, Фома!

— Дяденька! Дяденька вор! Возьми, — прикинулся простачком Бориско. — Ты ножичек обронил.

— Давай! — Фома схватил протянутый нож и вдруг на Бориску:

— Гав! Гав! Р–р–р!..

Парень невольно попятился. Народ захохотал, и лишь Семен успел подметить, как Фома, под шумок, сунул свой нож обратно в сапог.

— Все такой же! По–прежнему ловок, бес!

А Фома наседал уже на Семена.

— Ты што меня схватил! Другом звался, а тут боярином стал, так и хватать! Ты, Семка, меня не замай, я в Москве пока што только пляшу.

Семен смеялся в ответ:

— Нашел боярина, дурень ты, дурень! Я же не тебя хватал. Бороду твою разбойную признал, а чья — не вспомню, только знакомая, да и на! Вздумал посмотреть. А ты личиной прикрылся, а бороду выставил. Дурень!

— Приметная?! — Фома погладил свою бороду. — Ее татарове страсть как боялись. Ведь я в Орде в заправских колдунах ходил.

вернуться

130

Колода неисчислимая — бесконечно большое число древнерусского счета.

вернуться

131

В 1365 году летопись отмечает появление на Солнце огромных пятен, видных на закате простым глазом. Летописец связывает это «знамение» со страшной засухой, от которой страдало все живое.

вернуться

132

Божедомы — лица, на обязанности которых лежало подбирать больных и умерших.

вернуться

133

Содом и Гоморра — по библейскому сказанию, города, уничтоженные богом за нечестие и разврат.