— Орда идет!

Горе и беды, растоптанные судьбы людские, рабство, муки и смерть всегда шли на Русь вместе с ордой. С Батыевых времен ужас и ненависть переполняли русское сердце, едва ухо слышало грозные слова:

— Орда идет!

Но пришел час, мертвым пеплом упал ужас, сгорел он в пламени ненависти, и сейчас, видя надвигающуюся тучу ордынских полчищ, люди только крепче копья сжимали.

Вон далеко позади орд, на Красном холме, пестрят халаты, бунчуки, сверкают искры доспехов. Там Мамай. Оттуда, из безопасной дали, будет смотреть он на битву. Пусть смотрит! В его мыслях Русь на мятеж поднялась. Пусть так! Пусть на мятеж!

Руки сжимают копья, ловчее вскидывают щиты, ищут рукояти мечей. А глаза? Глаза всех смотрят вперед, в поле, на орду.

Заслонившись ладонью от солнца, Фома глядел на тесный строй генуэзской пехоты, двигавшийся прямо сюда, на Сторожевой полк.

— Ишь, дьяволы, приловчились! Гляди, робяты, как фряги идут: задние на плечи передним копья положили, и копья у них длиннее, чем у передних. Еж! Одно слово, еж!

— До шкуры того ежа достать надо.

Фома не стал смотреть, кто там его учить вздумал, кинул через плечо ответ:

— Мы–то доберемся! О себе думай! Тоже дурень, поучает…

Вокруг засмеялись. Фома только сейчас оглянулся и сразу поперхнулся.

— Княже, Дмитрий Иванович, да пошто ты сюды вперся? Нешто место тебе здесь!

— Хочу поглядеть, как ты, Фома, фряжскому ежу шкуру попортишь, — улыбнулся в ответ Дмитрий. Фома хотел возражать, но над строем врагов медной глоткой завыла труба, ее рев подхватили другие. Не дойдя нескольких десятков шагов, орды остановились, замерли.

Вперед из вражьих рядов выехал степной коршун Темир–мурза — Железный мурза. Вздыбил огромного полудикого жеребца, поскакал.

Одетый в тяжелую броню, страшный своим богатырством, своей почти звериной силой, еще страшнее был мурза ненавистью своей, когда, захлебываясь черной, грязной бранью, мчался он вдоль русских полков.

Наши поняли: на поединок вызывает.

Знал Хизр, знал Мамай, кого послать на поединок. Злоба господина к восставшим рабам переполняла сердце Челибея.

К Дмитрию подъехал Пересвет:

— Дозволь, княже, сразиться, невтерпеж слушать ордынский лай. Лучше потятым [300]быть, чем полоненным быть.

Дмитрий вздрогнул, услышав от Пересвета те же слова, которые он сам говорил людям.

— Скачи!

Пересвет пришпорил коня, крикнул своим:

— Други, не помяните лихом! Брате, Ослябе…

Слова его потонули в ответном крике русских ратников, в гуле орды, в пронзительном вопле Темира, который, повернув жеребца и выставив из–за щита копье, полетел на Пересвета. Молча мчался навстречу ему Пересвет, ветер сорвал с головы у него схиму, [301]трепал полуседую гриву волос.

Татары радостно орали, разглядев: Пересвет без доспеха, на груди у него только и железа, что кованый наперсный крест, лишь щитом может он встретить копье мурзы.

Всадники сшиблись. Громко треснули пробитые щиты. Выкинутый из седла Темир грянулся на землю, не шелохнулся.

— Наповал! — крикнул русский голос.

Упав на шею коня, Пересвет мчался к русскому строю. Кровь из пробитой груди заливала белую гриву коня. В последний миг, когда иссякали силы, Пересвет поднял голову. В глазах мелькнули светлые доспехи, червленые щиты.

— Свои!

Мертвый богатырь упал на руки русских воинов.

Князь Дмитрий выхватил меч.

— Вперед, братья!

Свист бесчисленных стрел, рев труб и первые стоны раненых. Железный, громовый лязг столкнувшихся ратей.

Прорубив копья фряжского ежа, в глубине строя генуэзцев рычал Фома:

— Из–за моря пожаловали! Из–за моря! Получайте!

Щит он бросил. Обеими руками держал рукоять меча. Клинок уже до самой рукояти в крови. Фома рубил. Выли люди. Визжала рассекаемая сталь. Знатный патриций попытался остановить, удар Фомы. Не встречаться бы рыцарскому мечу с Фомкиным булатом. Гнилым сучком хрустнул рыцарский меч, а свистящего удара не остановил. С рассеченным черепом рухнул синьор.

— Получайте, гости незваные! — хрипел Фома, углубляясь все дальше в гущу врагов, рассыпая беспощадные, разящие наверняка удары, и, как в былинах про богатырей говорится: «…Где проскачет, там и улица», так в тесноте Куликова поля перед Фомой раздался строй генуэзцев. Нет, не силой, не богатырством, — бесстрашием расколол Фома вражью тесноту.

— Эй, Фома, опомнись, вернись! Сомкнулись за тобой фряги!

Но за грохотом битвы не долетел крик Семена. Свистел меч Фомы, пока сзади, в спину, не ударило лезвие фряжского копья. Лишь тогда оглянулся Фома, достал мечом фряга, который его копьем ударил.

Семен отбивался от наседавших врагов, а сам смотрел вперед, где затравленным медведем, исколотый копьями, все тяжелее, все медленнее ворочал мечом Фома.

— Друг! Друг! Фома!.. Упал…

…Журчит, журчит над ухом, мешает понять, куда грохот битвы идет. Фома оторвал от земли чугунную голову, понял — струйка крови у самого уха журчит, бежит она из груды тел, бежит по обломку меча, срывается вниз и через дыру в пробитом щите уходит, поит землю. Но Фома тут же и забыл о крови, разглядев далеко–далеко, там, где стоял Большой полк, сверкающие сквозь пыль ордынские сабли.

— Побит Сторожевой полк! Побит!

Пересиливая себя, Фома поднялся на локтях, пытаясь ползти туда, в сечу, и тут же рухнул без памяти.

Зорок был глаз Фомы. В самом деле, костьми лег весь Сторожевой полк, и сейчас бесчисленные массы врагов навалились на Большой полк, прорубаясь к великокняжескому стягу.

Ударила стрела в сердце Бренку. Упал Ослябя. Защищая московский стяг, сложил свою голову сын Великого Новгорода Юрий Хромый. Полегли защитники стяга, полегли все до единого. Ордынцы прорвались в сердце Большого полка, подрубили древко.

Стяг упал!

Победный рев орд, ждавших, что русские дрогнут, побегут, рев, гремевший по всему полю до самого Красного холма, заставил очнуться Фому.

— Уже не те силы! Уже в глазах мешается. Стяга великокняжеского не вижу.

Фома прижался лбом к земле: «Пусть сыра земля прояснит очи». — Но не прохладой, а теплой кровью пахнуло на него от земли.

— И моя кровь, мои силы в эту же землю текут, — бормотал Фома. — Вон и уши обманывать стали: орды ревут победно, а мне вой побитых псов слышится…

Собакой, отведавшей плетки, выла орда. Пешие москвичи, мастеровщина встали на место погибших воинов, встретили ордынцев топорами, поворотили. Стяг московский вновь взмыл над ратями.

Мамай бесновался на вершине холма. Отбит натиск на Большой полк, попятились буртасы, наседавшие на полк Правой руки. Строй русских ратей стоял несокрушимо.

Не мечом — плетью грозил Мамай, в страхе пятились от него мурзы, только Хизр, не уклоняясь от свистящей плети, пошел прямо на эмира, гневно прикрикнул:

— Рабов восставших усмиряют не плетью — железом! — Ударил по сразу обмякшей руке Мамая, вырвал плеть, отшвырнул: — Повелевай!

Мамай схватил себя за горло, придушил рвущийся крик и, чувствуя, что под пристальным взглядом Хизра его охватывает холодная, расчетливая ярость, заговорил спокойно, властно.

Опять завыли трубы. Орды опять пошли в бой. Последние свежие тумены, последние свежие десятки тысяч татарских богатырей ударили в строй полка Левой руки, и на остальные полки русской рати вновь навалились все еще бесчисленные, все еще могучие орды.

В этой сече конь Семена Мелика упал с пробитым теменем. Семен успел соскочить, но на ногах не устоял, сшибли. Мимо катился вал рукопашной схватки, мимо пронесся фряг без головы, кровь хлестала из обруба шеи: зажатый сражающимися, труп не мог упасть. Как уцелел Семен, не поймешь. Видимо, глубоко завалился он в стонущий, шевелящийся холм из полуживых и мертвых тел. Пока сталкивал он с себя трупы, пока выкарабкивался, вал вражьего натиска ушел в пыльную тучу, но и передохнуть нельзя: из глубины поля мчится новая конная лава.

вернуться

300

Потятым — убитым.

вернуться

301

Схима — здесь черный клобук с нашитым белым крестом. Такие клобуки носили схимники, почему и сам клобук стали называть схимой.