Уже второй раз за последние пятнадцать минут Ральфа порывались назвать героем. И ему было от этого не по себе.

– Я был слишком взбешен, чтобы сообразить, какой я все-таки идиот. А где ты был, Билл? Я пытался тебе звонить, но тебя не было дома.

– Я гулял по шоссе, продолжению Харрис-авеню, – сказал Макговерн. – Пытался немного прийти в себя. С тех пор как Джонни Лейдекер и тот второй полицейский забрали Эда, у меня жутко болит голова, и с желудком творится что-то невообразимое.

Ральф понимающе кивнул.

– У меня тоже.

– Правда? – Билл вроде как удивился, но смотрел все равно скептически.

– Правда, – улыбнулся Ральф.

– И еще я встретил Фэя Чапина на площадке для пикников, где обычно собираются эти старые калоши, когда их доканывает жара, и он уговорил меня сыграть с ним в шахматы. Этот парень – просто шедевр. Считает себя живым воплощением Рэя Лопеза, а в шахматы играет как первоклассник… или даже хуже… и он постоянно болтает. Я ни разу не слышал, чтобы он молчал.

– Но Фэй все-таки неплохой человек, – сказал Ральф, но Макговерн как будто его и не слышал.

– И этот жуткий Дорренс Марстеллар тоже был там, – продолжал он. – Если мы старые, то он просто древний. Стоял себе возле забора, который отгораживает площадку от аэродрома, сжимал в руках свою дурацкую книжку стихов и смотрел, как садятся и взлетают самолеты. Как ты думаешь, он действительно читает все эти книги или просто таскается с ними для бутафории?

– Хороший вопрос, – сказал Ральф, но думал он совсем о другом. О том, почему Макговерн назвал Дорренса жутким. Он сам бы не стал использовать это слово, но в одном Билл был прав: этот человек был из тех, кого называют «шедевр природы». Пусть и старый-престарый, он вовсе не впал в маразм, как могло бы показаться (по крайней мере так думал Ральф). Просто складывалось впечатление, что все, что он говорит, это продукт слегка «завернутого» сознания и слегка искаженного восприятия.

Он вспомнил, что Дорранс тоже был там прошлым летом, в тот день, когда Эд врезался в парня на синем пикапе. Тогда ему показалось, что появление Дорранса – это достойный последний штрих в картине всеобщего сумасшествия. И Дорранс тогда сказал что-то забавное. Ральф попытался вспомнить, что именно, но не смог.

Макговерн снова уставился на улицу. Из дома, рядом с которым и стояла синяя машина, вышел молодой человек в серой форме. Вполне здоровый и даже цветущий юноша, который выглядел так, как будто за все двадцать пять лет своей жизни он ни разу не обращался к врачу. Он толкал перед собой тележку, на которой лежал длинный зеленый баллон.

– Это пустой, – сказал Билл. – Ты не видел, как они заносили полный.

Второй молодой человек, тоже в серой форме врача «скорой помощи», вышел из двери маленького домика, при покраске которого желтая и розовая краска были скомбинированы в ужасающем сочетании. Он пару секунд постоял на ступеньках, держась за ручку двери и переговариваясь с кем-то, кто находился в доме. Потом он закрыл дверь и быстро сбежал вниз по ступенькам. Он как раз успел, чтобы помочь своему коллеге погрузить тележку с баллоном в машину.

– Кислород? – спросил Ральф.

Макговерн кивнул.

– Для миссис Лочер?

Макговерн еще раз кивнул, наблюдая за тем, как работники Медицинской службы закрывают задние дверцы машины. Они еще несколько секунд постояли на улице, тихо переговариваясь в тусклом свете уходящего дня.

– Мы с Мэй Лочер ходили в начальную, а потом и в среднюю школу. Это было в Кардвилле, на родине храбрецов и в краю коров. Так про него говорят. В выпускном классе нас было лишь пятеро. Она была той еще штучкой, а такие ребята, как я, назывались «слегонца сиреневатыми». В те жутко давние времена… даже забавно, как это было давно… геи ходили разряженные, как рождественские елки.

Ральф смущенно уставился на свои руки. Он не знал, что на это сказать. Конечно, он знал, что Макговерн – гомосексуалист, и знал это очень давно, но до сегодняшнего вечера Билл ни разу не говорил об этом напрямую. И Ральфу очень хотелось, чтобы Билл отложил этот разговор на какое-нибудь далекое «потом», и желательно, чтобы в этот знаменательный день ему, Ральфу, не казалось, что у него в голове вместо мозгов плещется кипящий жир.

– Это было тысячу лет назад, – продолжал Макговерн. – Кто бы мог подумать, что мы с ней бросим якорь у берегов Харрис-авеню.

– У нее эмфизема, да? Я что-то такое слышал.

– Ага, это болезнь из тех, которые не лечатся. Старость – не для слабаков, правда?

– Да, – сказал Ральф, и не просто сказал, а всем своим существом прочувствовал эту неумолимую истину. Он подумал о Каролине, о том ужасе, который пронзил его сердце, когда вошел в квартиру в мокрых кедах и увидел, что она лежит в дверях кухни… как раз на том месте, где он стоял на протяжении всего разговора с Элен. Пойти разбираться с невменяемым Эдом Дипно – это вообще ничто по сравнению с тем ужасом, который он пережил, когда подумал, что Каролина умерла.

– Я еще помню время, когда Мэй привозили кислород раз в две недели, – сказал Макговерн. – Теперь они приезжают по понедельникам и четвергам, как часы. Я выхожу и смотрю, когда у меня есть возможность. Иногда я хожу к ней и читаю ей всякие скучные статьи из женских журналов… ты и представить себе не можешь, насколько это тоскливо. Иногда мы разговариваем. Она говорит, у нее такое ощущение, как будто ее легкие забиты водорослями. Осталось уже недолго. Однажды они приедут и вместо того, чтобы погрузить в машину пустой баллон, они погрузят туда Мэй. Ее отвезут в больницу, и это будет конец.

– Это из-за курения? – спросил Ральф.

Макговерн наградил его странным взглядом, который казался таким чужим на его добром и мягком лице, и Ральф даже не сразу понял, что это была искренняя обида, смешанная с презрением.

– За всю свою жизнь Мэй Перро не выкурила ни одной сигареты. Это – расплата за двадцать лет работы в красильне на ткацкой фабрике в Коррине и еще двадцать лет работы сортировщицей на фабрике в Ньюпорте. Она дышит не через водоросли, а через хлопок, шерсть и нейлон.

Молодые врачи из городской Медицинской службы тем временем сели в свою машину и укатили прочь.

– Мэн – это северо-восточная окраина Аппалачей. Многие этого не понимают, но так оно и есть. И Мэй умирает от аппалачской болезни. Врачи еще называют ее «текстильными легкими».

– Да, грустно все это. Она, наверное, много для тебя значит?

Макговерн рассмеялся.

– Да нет. Я хожу к ней, потому что она – это последнее, что у меня осталось от впустую растраченной юности; так уж сложилось. Иногда я читаю ей и при этом еще умудряюсь проглотить пару-тройку ее ужасающих древних печений, жестких, как подметка. И вот, собственно, и все. Моя забота, она безопасно-эгоистична, я тебя уверяю.

Безопасно-эгоистична, подумал Ральф. Какая странная фраза. Настоящая макговерновская фраза.

– Ладно, забудь про Мэй, – сказал Макговерн. – Сейчас всю общественность нашей страны волнует другой вопрос: что нам делать с тобой, Ральф Робертс? Виски не помогло, как я понимаю?

– Не помогло, – сказал Ральф.

– Хм, а ты все делал, как надо: принимал много по маленькой? Каламбур по ходу дела…

Ральф кивнул.

– Но тебе все равно надо что-то придумать по поводу этих мешков под глазами, иначе тебе никогда не суметь покорить нашу прекрасную Луизу. – Ральф внимательно изучил лицо Ральфа на предмет реакции на свою фразу, кивнул и вздохнул: – Не смешно, да?

– Ага, уж очень тяжелый был день.

– Извини.

– Все нормально.

Они немного посидели в уютной дружеской тишине, наблюдая за перемещениями прохожих на их «участке» Харрис-авеню. Три маленькие девочки играли в классики на стоянке у «Красного яблока». Миссис Перрин стояла неподалеку – навытяжку, как часовой – и наблюдала за их игрой. Мальчик в красной бейсболке «Ред Сокс» с повернутым назад козырьком прошел мимо, кивая в такт музыке в своем плейере. Еще двое мальчишек играли в тарелочку перед домом Луизы. Где-то лаяла собака. Где-то кричала женщина, требуя, чтобы Сэм наконец взял сестру и пошел домой. Обычная серенада вечерней улицы. Все, как всегда. Но сегодня все это казалось Ральфу каким-то неправильным. Наверное, потому что в последнее время – во время своих ночных бдений – он привык видеть Харрис-авеню абсолютно пустой.