Чувствуя, как противное жжение переползает с лица на шею, она припомнила последние слова Леви. Когда он закончит, то предложит подвезти ее домой. А значит, может предпринять еще одну неуклюжую попытку подкатить к ней.

Дробно стуча подошвами кроссовок, Кейт выбежала через входную дверь на улицу.

Глава 3

Она

Когда ее привезли в Первый райотдел, дежурный сержант оглядел ее с ног до головы, объяснил ее права, а затем рассказал, как будут дальше развиваться события.

– Ваши личные вещи будут изъяты в качестве вещественного доказательства. Включая одежду и нижнее белье. Две женщины-полицейские сопроводят вас в отдельную комнату, где все это будет происходить. Одежду на смену вам выдадут. Детективы, расследующие это дело, хотят взять у вас образец ДНК, слепок с зубов и состричь вам ногти. Просто подчинитесь. Не сопротивляйтесь. Это только навредит вам. Женщины-полицейские также сфотографируют вас и снимут отпечатки пальцев. Затем вас отведут в допросную, где к вам придут детективы и зададут несколько вопросов. Вам что-нибудь из этого непонятно?

Она покачала головой.

– У вас уже есть адвокат?

Она опять покачала головой. Не произнеся ни слова.

– Что ж, к тому времени, как вас отсюда увезут, он у вас будет, – заключил сержант.

Полицейский был прав. Все произошло именно так, как он и сказал. Она молча разделась перед двумя женщинами в полицейской форме и отдала им свою окровавленную одежду, которую они сложили в большие прозрачные пластиковые пакеты, выдав взамен нижнее белье и оранжевый комбинезон. Когда она оделась, они убрали срезанные кончики ее ногтей в маленький пакетик и провели ватной палочкой по внутренней стороне рта, после чего на языке остался неприятный привкус.

Затем ее отвели в комнату для допросов и оставили одну. В одной из стен допросной было зеркало, и она догадалась, что кто-то наблюдает за ней из-за него.

Упершись локтями в колени, она наклонилась вперед, опустив голову и не сводя взгляда с белых резиновых тапок, которые ей выдали. Некоторое время посидела так, неподвижная и молчаливая.

Она не проронила ни слова с тех самых пор, как полиция задержала ее на Франклин-стрит. Услышав, как кто-то из копов произнес слово «шок», решила этим воспользоваться.

Она не была в шоке.

Она размышляла.

И слушала.

Стальной стол перед ней был весь в каких-то вмятинах и царапинах. И очень хотелось протянуть руку и провести пальцами по этим неровным линиям, понюхать стол, прикоснуться к нему и ощупать его.

Это навязчивое желание зародилось у нее еще в детстве. Еще один повод для раздражения для матери, которая всегда шлепала ее, застукав за тем, как она трогает и нюхает всякие предметы вокруг. Она могла целый час провозиться так с каким-нибудь листочком, камешком, ягодкой. Запахи и ощущения были почти ошеломляющими, и тут вдруг мать – шлеп! «Не трогай! Хватит уже все лапать, паршивая ты девчонка!»

Наслаждение от прикосновения стало для нее чем-то таким, что приходилось держать в секрете. Скрыть это непреодолимое побуждение помогала музыка. Когда она влюблялась в какую-нибудь песню, то видела цвета и очертания, и музыка становилась для нее чем-то более реальным и осязаемым, что помогало держать руки в узде.

И одна из таких песен по-прежнему звучала у нее в голове. Та самая, которую она слушала, входя этим вечером в дом своего отца на Франклин-стрит, 152. Это была любимая песня ее матери – «Она» в исполнении Шарля Азнавура. В то время как сама она всегда предпочитала кавер-версию этой песни от Элвиса Костелло. Эта песня беспрестанно крутилась у нее в голове, звучала громко и ярко, заглушая все остальные мысли. Сидя в маленькой, вонючей допросной, она одними губами пропела несколько слов, пока эта песня звучала только для нее.

«Она – лицо, что не забыть…»

Пока звучала музыка, образы в голове у нее сменяли друг друга. Галстук ее отца… Узел, все еще туго затянутый у него на шее… Поблескивающая белая кость у него в груди… И все эти чудесные искорки света на лезвии ножа, когда она выдернула его из отцовской груди, вскинула над головой и стала вонзать в живот, шею, в лицо, в глаза – раз за разом, раз за разом…

«Она».

Все это было заранее спланировано. Конечно, она фантазировала об этом уже много лет. Как здорово было бы не просто убить его, а растерзать на куски. Уничтожить его тело. Опустошить его. И ей пришла в голову мысль, что все остальные убийства были всего лишь репетицией этого главного действа.

Тренировкой.

Поначалу смотреть, как угасает свет в глазах у жертвы, было очень захватывающе. Словно наблюдать за неким превращением. От жизни к смерти. Причем от ее собственной руки. И никаких угрызений совести. Никакого чувства вины.

Ее мать выбила это из нее и ее сестры еще в юном возрасте. Мать была блестящей шахматисткой и хотела, чтобы ее дочери превзошли ее. В свои молодые годы она видела, на что способны за шахматной доской сестры Полгар[6], и хотела, чтобы ее дочери тоже преуспели в этом деле, поэтому очень рано начала обучать их шахматам. С четырехлетнего возраста ее заставляли сидеть в комнате перед доской и передвигать фигуры – под присмотром матери, растолковывающей ей классические приемы и стратегии, победа в которых закладывалась еще в миттельшпиле. Тренировались они буквально часами. Каждый день. Обе сестры по отдельности. Мать никогда не разрешала им играть друг с другом, даже в порядке тренировки. Тренировки проходили только с матерью. И мать никогда не позволяла обеим есть перед дневной тренировкой. Никакого тебе обеда – тарелка хлопьев или фруктов, съеденная на завтрак, оставалась далеким воспоминанием. Она часами сидела в маленькой комнате с матерью – растерянная, испуганная и голодная.

Если мать замечала ошибку в стратегии или когда она слишком долго держала какую-нибудь фигуру на весу, ощупывая углубления на полированном дереве или пытаясь уловить ее запах, то хватала ее за эту провинившуюся пухлую ручонку, пытающуюся сделать ход, поднимала повыше и кусала за один из пальцев. Она все еще могла представить это сейчас, словно наяву. Когда мать хватала ее за запястье, у нее возникало чувство, будто рука угодила в какой-то страшный бездушный механизм, медленно затягивающий ее во что-то вроде циркулярной пилы. Только это был не бешено крутящийся зубчатый диск – вместо него она видела, как ее мать раздвигает свои ярко-красные губы, обнажая два ряда идеально белых зубов. Пальцы у нее начинали дрожать, и сразу же – хвать!

Укус причинял боль. Но это наказание не ставило своей целью пустить кровь. Целью его было напугать, привести в смятение. Убедиться, что подобная ошибка больше не повторится. И ей оставалось лишь гадать, уж не все ли матери на свете такие, как у нее, – холодные, бесчувственные женщины с острыми зубами.

Играя в шахматы, она всегда терзалась от голода. Мать говорила, что голод помогает мозгу оставаться творческим, живым. И всякий раз при виде того, как эти зубы тянутся к ее мизинцу, ощущала тошноту и голод в ожидании боли, которое всегда было даже страшней, чем сам укус.

Она многому научилась на собственных ошибках.

Ей припомнилось выражение лица ее дорогой сестры в тот день, когда мать упала с лестницы. Сестра все плакала и плакала, пока наконец домой не вернулся отец. Но сестра так и не оправилась от случившегося. Это заставило ее задуматься о том, что хоть мать кусала и била их обеих, заставляя каждый день часами играть в шахматы и читать о них, в той все равно оставалась какая-то часть, по которой ее сестра будет скучать. Некая связь, которая теперь была разорвана навсегда.

Даже сейчас, спустя многие годы, она все еще слышала крики своей сестры, когда та увидела тело матери. Сестра стояла у подножия лестницы с этим своим дурацким плюшевым зайчиком в руке, плотно сжав колени, и на ее бордовых колготках расплывалось темное пятно, распространяясь от промежности вниз по обеим ногам. Вскоре рыдания стали такими сильными, что у сестры перехватило дыхание – до того это был панический, судорожный, отрывистый плач.