Всего два часа назад я сидел на обочине дороги, срываясь от того, что Эмми не говорит. А теперь, когда она наконец заговорила... вместо того чтобы радоваться, я чувствую, как лицо искажается, не в силах скрыть разбитое сердце.

Как на это ответить?Что, если я скажу что-то не так?

А что бы ты сам хотел услышать, когда был маленьким? пробивается тихий внутренний голос сквозь нарастающую панику.

Требуется время, чтобы прочистить горло.

— Нет, малышка, Лайла – наша близкая подруга, почти как член семьи, — говорю я, потому что семья – это нечто большее, чем просто кровное родство. Ее глаза не отрываются от моих, и я мягко продолжаю: — Но она не твоя мама.

Ее маленькие бровки сходятся на переносице, морщиня гладкую кожу.

Сердце замирает, когда я спрашиваю:

— Т-ты помнишь свою маму?

Эмми сжимается в комочек и медленно кивает.

Срань господня. Святая, мать твою, срань.

Надеюсь, внешне я выгляжу таким же собранным, каким пытаюсь казаться, потому что внутри все кричит от паники. Она еще ни разу не упоминала мать. Это первая крошечная деталь, которой Эмми со мной делится.

Продолжать? Задавать еще вопросы?

С одной стороны, она сама подняла эту тему. С другой – а вдруг я надавлю на больное или скажу что-то не то? Вдруг...

Эмми лишает меня права выбора.

— Она была плохой мамой, — шепчет она так тихо, что приходится наклониться, чтобы расслышать.

Плечи опускаются под тяжестью этих слов. Я делаю глубокий, выравнивающий дыхание вдох. В голове мгновенно вспыхивают книги по детской психологии, подкасты и видео, которые проглотил за это время. Они кружатся безумным торнадо, которому нет конца.

Я не имею права все испортить.

Признай ее чувства.

Задавай открытые вопросы.

Не вкладывай слова ей в рот.

Не торопи.

— Эмми, мне жаль, — эмоции перехватывают горло, голос становится хриплым. — Как бы я хотел вернуться в прошлое и остановить ее. Как бы хотел находиться рядом. Я бывсеотдал , лишь бы быть там и защитить тебя.

Если бы в детстве вдруг появился отец и забрал меня от матери и приюта... что бы я хотел услышать? Я снова задаю себе этот вопрос.

— Эмми, мне нужно сказать кое-что очень важное, — шепчу я, замечая, как она ловит каждое слово. И говорю то, что сам так мечтал услышать все те годы: — Это не твоя вина, что мама была плохой.

Эмми хмурится и чуть крепче прижимает к груди плюшевого ретривера.

— Но она говорила, что я плохая девочка, — в глазах стоят слезы, крошечный подбородок начинает дрожать. Сердце разлетается на миллион осколков, когда ее голос срывается от слез. — А плохих девочек нужно наказывать.

Эта фраза звучит заученно, механически – словно выжжена в ее памяти.

Я этого не вынесу. Ее тихие всхлипы, слезы на глазах, скованность слов.

Я,мать твою , этого не вынесу.

Я сгребаю ее в охапку и крепко прижимаю к себе. Обнимаю, потому что не могу отмотать время назад, не могу стереть эти слова из ее головы, не могу вычеркнуть пережитое, стереть воспоминания. Будь у меня такая власть, я бы сделал это не задумываясь. Знаю, как это больно. Знаю, как убивает осознание того, что тебя ненавидит единственный человек в мире, который биологически запрограммирован любить.

Эмми утыкается личиком мне в грудь, кулачок судорожно сжимает футболку, которая быстро намокает от слез.

— Нет, золотце, — горячо и твердо говорю я. — Это она была плохой, а не ты, — ручка сжимается еще крепче, а сама она мотает головой.

— Она говорила, что я слишком громкая, — выдавливает Эмми сквозь слезы. Плечи сотрясаются так сильно, что кажется невыносимым для такой крохи. Глубина ее боли и количество ран пугает до смерти – я боюсь, что никогда не смогу это исправить.

Слишком громкая.

Так вот почему она молчит?Потому что внушили, что она слишком громкая?Потому что постоянно приказывали замолчать?

Это открытие уничтожает те жалкие остатки сердца, которые еще держались.

Я резко втягиваю воздух, но, как бы ни старался, сдержать собственные слезы больше не могу.

Убаюкивая ее, я мягко глажу по волосам, позволяя выплакаться в моих объятиях. И всей душой ненавижу себя за то, что не смог защитить Эмми от этого чудовища.

— Ты самая милая, самая заботливая и добрая девочка из всех, кого я знаю, — всем своим существом я молюсь, чтобы Эмми услышала, чтобы мои слова вытеснили ту мерзость, которую вдалбливала ей мать. — Ты не плохая. Совсем наоборот, Эмми. У тебя чистое сердце. Ты никогда не бываешь слишком громкой. Более того, кажется, ты даже слишком тихая, малышка. Знаешь, я каждый божий день надеюсь, что ты заговоришь. Каждый день, Эмми. Это мое самое заветное желание – чтобы твой голос наполнил дом.

— Правда?

— Клянусь, Эмми. Все, чего я хочу – это слышать твой голос.

Она шмыгает, и рыдания стихают ровно настолько, чтобы Эмми смогла признаться.

— Я бы хотела, чтобы Лайла стала моей мамой. Лайла добрая.

Удар ножом в грудь и то ранил бы меньше.

— А что еще делала твоя мама, Эмми?

Малышка зарывается лицом еще глубже мне в грудь.

— Запирала в шкафу с моим динозавром, — из ее груди вырывается судорожный всхлип, и я прижимаю дочь к себе еще крепче. — Я не люблю темноту. А мама говорила заткнуться.

В голове вспышками проносятся образы из собственного детства: мать заталкивает меня в сундук у изножья кровати и оставляет там на долгие часы. Она проделала в крышке маленькие дырочки, чтобы я мог дышать, пока сама накачивалась наркотиками в соседней комнате. Я до мельчайших деталей понимаю, какой первобытный ужас испытывала Эмми... И теперь осознаю, почему в первые дни ее глаза полнились диким страхом, стоило потянуться к выключателю. От этого осознания грудь сжимает физической болью.

— Это очень плохой поступок для мамы, Эмми. Она была очень плохой, — я успокаивающе поглаживаю ее по спинке и шепчу: — Я больше никому и никогда не позволю тебя обидеть, обещаю, — я целую ее в макушку. — Я люблю тебя, моя сладкая девочка.

По лбу стекают капли пота. Крошечный фонарик, который прячу в кармане на случай, если она снова меня сюда засунет, давно сел. И теперь я совсем один. Почему все меня бросают?

На этот раз она не открывает.

Слишком долго не открывает.

Я уже давно не слышал, как мама плачет.

В квартире настолько тихо, так невыносимо тихо, что становится страшно: а вдруг она про меня забыла?

Я пытался считать овец–мальчик на площадке говорил, что он так делает, когда не может уснуть. Но здесь так жарко и душно, что тяжело дышать.

В животе урчит настолько громко, что в сундуке звучит как рык динозавра. Мама постоянно забывает покормить меня ужином.

Зато тот дядя, которого она называет другом, приносит кучу коробок с хлопьями. Я обожаю хлопья. У нас они всегда есть в шкафчике, и это единственная вкусная еда, которую я могу приготовить сам. В прошлый раз, когда попытался поджарить тост, мама ударила меня по лицу так сильно, что на коже появились маленькие пятнышки.

С хлопьями я никогда не остаюсь голодным. Хлопья меня никогда не подводят.

На глаза наворачиваются слезы.

Вот только хлопья не могут вытащить меня отсюда.

Хочется начать колотить ногами и кричать, но в последний раз, когда так сделал, мама достала ремень. От одной мысли об этом желудок скручивается в узел.

После маминого ремня я потом много-много дней не мог сидеть на попе.

Я ненавижу ремень.

Защелка на сундуке щелкает.

Я невольно втягиваю воздух. В этот раз даже не слышал стука маминых каблуков.

Губы сами собой растягиваются в улыбке, когда свежий воздух щекочет кожу, и я снова могу дышать...

Улыбка меркнет.

Сундук открывает не мама. Это мужчина.

Кто-то из новых маминых друзей?Мне не нравится его улыбка. Она жуткая, а глаза эчерные-черные. У мамы тоже глаза становятся черными, когда она меня бьет.

Я даже не замечаю, как начинаю мотать головой.

Это плохой дядя. Очень, очень, очень плохой дядя.