Я уже готов сделать шаг вперед и осыпать дочь похвалами – я ведь всегда ее хвалю, – но сдерживаюсь, когда она наклоняется ближе, складывает ладошку у рта и шепчет собственному отражению:
— Не бойся, папа не станет кричать, что ты уродливая. Он не такой, как мама.
Радость, мгновение назад бурлившая в венах, обрывается так резко, что кровь, кажется, больше не доходит до сердца. Оно совершенно точно перестало биться.
Прежде чем успеваю согнать с лица застывший ужас, медово-карие глаза Эмми вскидываются и выхватывают мой силуэт в дверном проеме. Она резко оборачивается, в панике прижимая крошечную ладошку к груди.
— Все в порядке, малышка, — поспешно заверяю я. — Я тоже разговариваю сам с собой. Обычное дело.
Слова не помогают. У Эмми начинает дрожать губка, а на глаза мгновенно наворачиваются слезы.
Бросившись к ней, я опускаюсь на колени и ласково беру дочь за руки.
— Ох, милая, честное слово, все хорошо. Почему ты расстроилась? Я напугал тебя? Прости, стоит начать стучаться, да?
Слезы безмолвно катятся по ее щекам, скатываясь к губам, но те даже не шевелятся, чтобы произнести хоть слово.
— Малышка, прости, я правда не хотел напугать. Честное слово, в том, чтобы разговаривать с собой, нет ничего плохого. Я и сам постоянно так делаю. На самом деле нам стоит болтать вместе.
Она окидывает меня оценивающим, недоверчивым взглядом.
Подхватив дочку на руки, я присаживаюсь перед зеркалом и устраиваю ее на коленях лицом к себе: теперь мы смотрим друг на друга, и ее маленький носик совсем покраснел от слез. Возможно, я смутил Эмми, или ей просто не хотелось, чтобы я прознал про слова матери, назвавшей дочь уродиной. Чего бы это ни стоило, я сделаю все возможное, лишь бы на ее личико вернулась улыбка. Ни за что и никогда в жизни не стану причиной слез дочери.
Пусть приходит ко мне в слезах из-за обид, нанесенных другими, но за всю свою жизнь ни разу не отправится к чужим людям плакаться на то, что с ней сделал я.
Я порывисто целую ее в макушку и крепко обнимаю, стараясь успокоить.
— Каждое утро я встаю перед зеркалом, смотрю на себя и говорю: «Я сильный, я добрый, я умный, я красивый», — ее губы едва заметно вздрагивают, — и «я всемогущий». Слегка прижав дочь к себе, я искренне улыбаюсь, видя, что слезы начинают высыхать, и продолжаю: — И теперь мы можем повторять эти слова вместе, каждое утро, если захочешь.
Указав на отражение Эмми в зеркале, я ласково произношу:
— Посмотри на себя и скажи вместе со мной, Эмми: «Я сильная».
Я выдерживаю паузу, ожидая, пока она продолжит, и сердце пропускает удар, стоит услышать нерешительный голосок.
— Я... я сильная.
— Я добрая, — мягко подсказываю я.
— Я добрая.
От ее тихого голоса улыбка становится только шире.
— Я умная.
— Я умная.
— Якрасивая , — произношу я с особым выражением.
Эмми хихикает, прикрывая рот ладошкой.
— Я красивая.
Я поднимаю руку в сторону, победно ударяя кулаком воздух.
— Я всемогущая!
Крошечный кулачок взмывает вверх.
— Я всемогущая!
Ее щечки розовеют от улыбки.
— Я хорошая, — почти задыхаясь, выдавливаю я, чувствуя, как сдавило горло. Пожалуй, и самому не помешало бы прислушаться к совету.
Улыбка Эмми заразительна:
— Я хорошая.
— Меня любят, — ее взгляд тут же устремляется на меня, и по какой-то причине я чувствую необходимость повторить: — Тебя очень сильно любят, Эмми.
Прикусив губу, дочь снова переводит взгляд на свое отражение в зеркале и шепчет:
— Меня любят.
— Очень сильно любят, — напоминаю я и целую ее в щеку. — Настолько сильно, что сегодня мы кое-куда пойдем.
У нее округляются глаза, и Эмми шустро соскакивает с колен. Впрочем, даже когда я сижу на полу, а она стоит на ногах, наши глаза оказываются как раз на одном уровне.
— У нас день папы и дочки, — объявляю я.
Меня словно громом поражает, когда Эмми вдруг демонстративно закатывает глаза.
Театрально ахнув, я принимаюсь щекотать ее животик, и восторженный визг звучит лучше любой музыки.
— Ты что это, только что закатила глаза, мисс Эмми?
— Д-да, — сквозь смех заикается она.
— И где только научилась таким штучкам?
— Лайла постоянно глаза закатывает.
— Ну, Лайла от души посмеется, когда я об этом расскажу, — бормочу я себе под нос. — И чем же я заслужил такую реакцию, барышня?
— У нас каждый день – день папы и дочки!
И от ее слов сердце тает.
— Ну еще бы, ведь я люблю проводить вместе время. С тобой мне веселее всего на свете.
У нее округляются глаза, и, мгновенно позабыв про щекотку и смех, Эмми шепотом переспрашивает:
— Правда?
— Конечно!
— А как же Лайла?
Подавшись вперед, я заговорщически шепчу:
— Я люблю Лайлу, но ты – моя самая главная девочка.
Ее глаза распахиваются еще шире, и Эмми порывисто бросается вперед, обвивая руками мою шею.
— Ну что скажешь, малышка? Готова пройтись по магазинам?
— Черт, да!
Прикусив губу, чтобы не расхохотаться, я мысленно даю себе обещание завязыватьчертыхаться при ребенке.

Если бы месяца четыре назад я сказал себе, что буду возвращаться на машине после целого дня совместных покупок с Эмми, во время которых она без умолку прожужжит все уши, я бы ни за что себе не поверил. Во-первых, не подумал бы, что она вообще способна столько болтать, а во-вторых – что за столь короткий срок Эмми сумеет раскрыться. И все же это происходит.
Я наслаждаюсь каждой секундой.
Одно лишь осознание, что Эмми доверяет мне в полной мере и чувствует себя достаточно уютно, чтобы изливать душу, заставляет сердце таять. А значит, отец из меня получился хороший.
— Пап?
Я бросаю мимолетный взгляд в зеркало заднего вида: в ручке у Эмми крепко зажата новая кукла Барби.
— Да, малышка?
— Мне нравится жить с тобой, — она смотрит в окно с таким видом, будто вовсе не превращает меня в сентиментальную размазню. — Я больше не боюсь.
Я шмыгаю, пытаясь сдержать подступающие слезы.
— Я рад, милая. Хочется, чтобы ты больше никогда ничего не боялась, а уж тем более в собственном доме.
Эмми согласно кивает, провожая взглядом проносящиеся мимо по шоссе пейзажи.
Я быстро смахиваю покатившуюся слезу.
— Рад, что ты живешь со мной. Ты принесла мне много счастья, Эмми.
— Правда? — теперь она переводит взгляд на меня, и наши глаза встречаются в зеркале заднего вида.
Я молча киваю, не доверяя собственному голосу из страха захлебнуться нахлынувшими чувствами, и лишь слабо улыбаюсь сквозь слезы.
— И Лайла, — добавляет дочка. — Я люблю Лайлу.
— Я тоже, малышка, я тоже.
— А почему Лайла не может быть моей мамой?
Твою же мать.
Глубоко вдохнув, я замираю, пытаясь лихорадочно сообразить: и что, черт возьми, на такое ответить?
— Тебе и правда хочется, чтобы она стала мамой, да?
Она усердно кивает.
— Она самая-пресамая лучшая!
— Лайла и правда замечательная. И очень милая.
— И хорошая, она со мной играет, — голосок становится совсем тихим. — Не кричит и не запирает в чулане, — от ее тихого шмыганья нестерпимо хочется остановить машину у обочины. — Моя мама ведь не была доброй, правда?
— Да, милая, доброй ее не назовешь.
Кто-то, возможно, осудит меня за то, что не попытался как-то оправдать ее мать или приукрасить действительность; однако меньше всего на свете хочется внушить дочери мысль, будто любящие люди способны причинять боль. Тот, кто тебя любит – любит по-настоящему, – никогда не сделает больно, и ни при каких обстоятельствах я не стану учить ребенка покорно сносить скверное отношение.
Дочь обретет твердую уверенность: любовь соткана из нежности, доброты и поддержки. Истинно любящий человек никогда в гневе не поднимет на тебя руку. От него исходят ласковые, а не ранящие слова, он окрыляет, а не втаптывает в грязь, и, что важнее всего, любовь – вовсе не боль.