Один из четверых обычных, паренек лет двадцати двух, с лицом открытым и глазами честными, подошёл к легионеру, сказал тихо по-русски:

— Товарищ… или как вас называть… Вы точно не русский?

Пьер затянулся, выдохнул дым, посмотрел на парня. Молодой, наивный ещё, не испорченный. Может выживет, может нет. Таких быстро ломает Легион или убивает.

— Почему спрашиваешь? — ответил по-русски, впервые за четыре года. Голос прозвучал странно, слова выходили с трудом, язык отвык, но произношение было чистым, без акцента.

Парень улыбнулся:

— Так сразу слышно. Акцент у вас французский, но построение фраз русское. Плюс глаза… не знаю как объяснить, но взгляд такой… наш. Я из Воронежа, отец военный был, узнаю своих.

Легионер молчал, курил, смотрел на море через окно. Солнце садилось, окрашивало воду в оранжевый. Море было спокойное, красивое, равнодушное. Где-то там, за ним, Африка, где он убивал. Где-то там, дальше на восток, Россия, откуда бежал.

— Был русским, — сказал тихо, почти шёпотом. — Давно. Теперь француз, легионер, никто. Имя другое, жизнь другая, прошлое вырезано. Понял?

Парень кивнул, серьёзно:

— Понял. Извините, не хотел лезть. Просто… приятно услышать родную речь, увидеть своего. Здесь все чужие, а тут земляк вроде как.

— Я не земляк, — отрезал Шрам. — Я инструктор. Ты новобранец. Это всё что между нами. Завтра начинаем подготовку. Жёсткую, без поблажек. Будет тяжело, будет больно, будете ненавидеть меня. Но если выживете — поблагодарите. Всё, иди к своим.

Парень ушёл. Русский остался у окна, докуривал. Внутри что-то шевелилось, неприятное, тревожное. Язык разбудил воспоминания, которые он держал под замком. Голоса на русском вытащили образы — деревня, тайга, мать, отец, друзья, армия, Чечня, то что заставило бежать. Всё поплыло перед глазами, мутное, болезненное.

Затушил сигарету, вышел из барака, пошёл к берегу. Сел на камни у воды, смотрел на закат. Слышал за спиной голоса русские, долетали из казарм, смех, разговоры, споры. Семеро парней из СНГ, принесших с собой кусок родины, которую он похоронил.

Следующие дни были тяжёлыми. Шрам тренировал семёрку как всех остальных — жёстко, без пощады, требовательно. Бег с полной выкладкой, рукопашный бой, стрельба, тактика, выживание. Орал когда тупили, бил когда ленились, наказывал когда нарушали. Превращал гражданских в солдат, ломал старые привычки, вбивал новые. Это было болезненно, унизительно, тяжело. Некоторые ненавидели его, это было нормально. Ненависть проходила, уважение приходило, когда понимали что он делает их сильнее, умнее, живучее.

Но с русскоязычными было сложнее эмоционально. Они говорили на его языке, шутили его шутками, матерились его матом. Иногда вечерами собирались кучкой, вспоминали дом — кто Москву, кто Алма-Ату, кто Киев, кто маленькие городки о которых никто не слышал. Пели песни русские, блатные, застольные. Играли в карты, по-русски переговаривались, смеялись.

Шрам держался в стороне, не присоединялся, не поддерживал разговоры. Когда его спрашивали откуда он точно, уклонялся, говорил что забыл, что неважно, что прошлое мертво. Но однажды вечером, когда он сидел на крыльце барака, очкарик подсел рядом, протянул фляжку:

— Водка. Настоящая, не французское дерьмо. Из дома привёз, спрятал от досмотра. Выпьешь?

Легионер посмотрел на фляжку, на очкарика. Тот улыбался, без наглости, просто приглашал. Русский взял фляжку, отпил. Водка обожгла горло, знакомая, родная, с привкусом дома. Отдал обратно.

— Спасибо.

— Не за что. Ты знаешь, я понимаю, — очкарик отпил сам, спрятал фляжку. — Понимаю что ты не хочешь вспоминать, не хочешь возвращаться туда, откуда ушёл. У меня тоже там остались вещи… неприятные. Поэтому я здесь, в Легионе, с новым именем. Мы все здесь такие — беглецы от прошлого. Но язык не выкинешь, он остаётся. И иногда хочется просто поговорить с кем-то, кто поймёт без объяснений. Понимаешь о чём я?

Шрам молчал, смотрел в темноту. Понимал. Одиночество в толпе чужих, даже когда чужие стали товарищами. Тоска по чему-то родному, знакомому, простому. По языку, который течёт легко, без акцента, без усилий. По шуткам, которые не надо объяснять. По пониманию без слов.

— Понимаю, — сказал тихо. — Но это не меняет правил. Здесь я инструктор, ты новобранец. Завтра на тренировке я буду орать на тебя по-французски, гонять до потери пульса, может ударю если затупишь. А вечером… может выпьем ещё, если останешься жив.

Очкарик рассмеялся:

— Договорились. Кстати, меня Андрей звали. Теперь Андре Лемер. А тебя?

Пауза. Долгая, тяжёлая. Имя настоящее всплыло в памяти, простое, русское, забытое. Но произнести его вслух значило бы вернуть его к жизни, открыть дверь которая должна быть заперта.

— Неважно, — сказал Шрам. — Пьер Дюбуа. Это всё что осталось.

— Понял. Тогда по-французски — Пьер, по-душе — земляк. Так сойдёт?

Легионер посмотрел на очкарика, увидел искренность, простое желание человеческого контакта, не наглость, не попытку влезть в душу. Кивнул:

— Сойдёт.

С того вечера между ним и семёркой установились отношения двойственные — на тренировках жёсткость и дисциплина, вечерами негласное признание общего корня, общего языка, общей боли. Он не становился их другом, не рассказывал про себя, не распускал дисциплину. Но иногда разрешал себе выпить с ними, посидеть рядом когда пели, ответить на русском когда спрашивали про тактику или технику.

Язык возвращался постепенно, неохотно. Мозг вспоминал слова, фразы, обороты. Рот произносил легче, без усилий. Это было одновременно облегчением и болью. Облегчение — потому что родной язык, часть идентичности которую отнять невозможно. Боль — потому что с языком приходили воспоминания, образы, чувства которые он закопал глубоко.

Через два месяца семёрка закончила подготовку, их распределили по взводам, отправили на первую миссию — Джибути, охрана базы, патрули, учения. Ничего серьёзного, для начала. Вернулись все семеро, целые, обстрелянные, поумневшие. Андрей-очкарик подошёл к Шраму после возвращения, обнял коротко, по-мужски:

— Спасибо, земляк. Ты научил правильно. Там была засада, мы не растерялись, сработали как учил. Все живы благодаря тебе.

Русский не ответил, только кивнул. Внутри что-то тёплое шевельнулось, непривычное. Гордость что ли. Или удовлетворение. Научил, они выжили, система работает.

Но дистанцию держал дальше. Не сближался, не открывался, не говорил про себя. Оставался Шрамом, Пьером Дюбуа, легионером без прошлого. Просто теперь иногда, в редкие вечера, позволял себе роскошь — говорить по-русски, слушать русскую речь, чувствовать связь с чем-то что было до Легиона.

Это не меняло его. Не возвращало в Россию, не открывало прошлое. Просто делало службу чуть менее одинокой, чуть более человечной.

Язык оставался. Даже когда всё остальное вырезано, похоронено, забыто — язык остаётся. Корни, которые не вырвать.

И семеро парней из СНГ, говоривших по-русски, напомнили ему об этом. Напомнили что под солдатом, под легионером, под машиной для убийства — всё ещё человек. Русский человек, с сибирскими корнями, с языком жёстким и матерным, с душой которую не убить даже войной.

Пока живой — всё ещё человек. Пока говорит — всё ещё помнит.

Даже если притворяется что забыл.

Приказ пришёл в ноябре, когда Марсель захлебнулся дождями и холодным ветром с моря. Построение в актовом зале, вся вторая рота, сто пятьдесят человек. Полковник Массон вышел на трибуну, карта за спиной — Африка, красный круг в центре Мали.

— Господа легионеры, — голос жёсткий, без эмоций. — Ситуация в Мали ухудшилась. Джихадисты захватили три города на севере, режут христиан, жгут деревни, идут на юг к столице. Правительство запросило помощь, ООН одобрила операцию, французское командование направляет контингент. Две тысячи человек, бронетехника, артиллерия, авиация. Среди них — мы. Вторая рота, два РЕП, полный состав. Вылет через трое суток. Срок миссии — четыре месяца минимум, максимум — пока не стабилизируем. Задачи — отбить захваченные города, зачистить районы от боевиков, обучить местную армию, передать контроль. Ожидаются тяжёлые бои, высокие потери, экстремальные условия. Температура до пятидесяти градусов, пустыня, отсутствие инфраструктуры. Вопросы?