…Они стоят строем перед броневагоном, перед слепящим глазом прожектора. Они окружены со всех сторон огромной, непробиваемой толпой взбешенных фашистов в черных шинелях и черных касках с эсэсовскими эмблемами. В фашистах клокочет ненависть — теперь-то они отомстят за пережитый страх, за гибель однополчан. Вьюга стихла. Застыли и плавятся серебром облака вокруг луны. Зловеще гудит в телеграфных проводах степной ветер. Из Орловской прибывает аварийный состав, ремонтники уже чинят взорванный путь. Позади полыхают деревья, подожженные огнеметами. Впереди пыхтит паровоз. Они стоят, обезоруженные, истекающие кровью, стоят, поддерживая друг друга. На них нацелены дула десятков автоматов и крупнокалиберные пулеметы броневагона. Всюду скалит зубы серебряный эсэсовский череп на скрещенных костях. Лиц не видать, только черные силуэты на фоне прожектора. И как волчьи глаза — огоньки сигарет. И каждый знает — настал смертный час…

Все, что произошло дальше, так потрясло обер-штурмфюрера СС Петера Ноймана, хваставшегося, будто нервы у него «из молибденовой стали», что он во всех подробностях описал в своем дневнике последние минуты героев группы «Максим». Вот что писал этот враг, палач, на кровавом счету которого десятки и сотни замученных, зверски убитых жертв.

«Штурмбаннфюрер Штресслинг подходит к одному из партизан и что есть силы бьет по лицу, крича на него по-русски. Парень поднимает на него глаза. Но он не отвечает.

Я замечаю среди террористов девушек. Форма у них такая, что с первого взгляда не отличишь от мужской. Но зато фигуры у двух из них крупные, как у деревенских девок…

Сцепив зубы, Штресслинг ходит взад-вперед перед шеренгой красных.

— Значит, вам нечего сказать, а? — рычит он, на этот раз по-немецки. — Вы ничего не знаете? Совсем ничего?

Вдруг он останавливается как вкопанный лицом к одному из них.

— Так я развяжу вам языки!

Он поворачивается к оберштурмфюреру Лайхтер-неру, командиру 4-й роты.

— Прикажите своим людям раздеть это дерьмо догола! Это освежит им память.

Почти весь полк собрался перед броневагоном… Заметив это, Штресслинг поворачивается к штандартенфюреру, который тоже подошел к нам.

— Пожалуй, стоит расставить охрану вокруг всего поезда, штандартенфюрер. Кто их знает, может быть, партизаны опять попытаются напасть на нас! Может быть, поблизости и другие группы прячутся.

Штандартенфюрер с минуту холодно смотрит на него. Видно сразу, что Штресслинг ему совсем не нравится. Кроме того, ему, командиру полка, следовало первому позаботиться об этой элементарной предосторожности.

— Обеспечьте охрану, Улькихайнен! — приказывает он, наконец, финну.

Тот, уходя, салютует вытянутой рукой.

Вижу, Карл проталкивается ко мне. По ошеломленному его виду догадываюсь, что ему уже известно о смерти Франца.

— Значит, он первым ушел из нас троих, — тупо бормочет он. — Бедный Франц! Он знал, что его убьют. Он так часто говорил мне, что никогда больше не увидит Виттенберга. Он не верил в свое счастье.

Он цепко хватает меня за руку:

— Петер! Их надо заставить говорить!

Его ногти впиваются в мою руку сквозь саржу моего мундира.

— Помнишь нашу клятву?.. Петер! Мы должны отомстить за него!

— Мы отомстим, Карл! — отвечаю я, твердо глядя ему в глаза.

Гремят команды — это Штресслинг орет во всю глотку:

— По двое на каждую свинью! Хватайте их за ноги!

Полуголые русские лежат на снегу. Их худые, израненные тела сотрясает дрожь. Они знают, что их ждет.

Женщин валят позади мужчин. Младшая лежит лицом вниз, кажется — без сознания. Спина — в больших красных ранах. Какой-то роттенфюрер говорит, что ей здорово попало, когда ее брали в плен. Она никак не давалась в руки. Эта фурия едва не вырвала глаз одному унтеру и искусала нескольких эсэсовцев.

Оборачиваюсь к Штресслингу. Он говорит с одним из русских — вернее, шипит сквозь зубы:

— Кто ваши командиры? Где они скрываются?

— Не знаю, — запинаясь, отвечает русский. Лицо как пепел. Он весь дрожит.

Штресслинг злобно кусает нижнюю губу. О чем-то думает. Взгляд его падает на эсэсовца, охраняющего партизана.

— Кинжал! — говорит он просто.

Эсэсовец, поняв с полуслова, выхватывает кинжал и, наклонившись, приставляет острие к горлу русского.

— Это ты понимаешь? — рычит штурмбаннфюрер, гневно поблескивая глазами. — Нож у горла понимаешь?

Пленный, точно зачарованный, смотрит на острие кинжала, медленно приближающееся к горлу.

Штресслинг стоит над ним — огромный, зло усмехающийся, расставив ноги в черных кожаных сапогах.

— Будешь говорить теперь?

Русский не отвечает ни словом, ни знаком. Он даже не шевелит губами.

— Прирежь его! — кричит Штресслинг, потеряв терпенье.

С секунду эсэсовец колеблется, взглядом ищет подтверждения приказа и в следующее мгновение вонзает кинжал…

Мы не знаем, кого палач Штресслинг избрал своей первой жертвой. Свидетелями подвига и казни были только палачи.

Кто в те минуты прощался с жизнью, остановив взгляд на остром кинжале из крупповской стали с надписью на лезвии: «Моя честь — моя верность»? Это мог быть любой из двенадцати партизан группы «Максим». Мы верим, что любой из них первым принял бы смерть- с тем же мужеством, не выдав товарищей, не предав командиров, не моля о пощаде, не сказав ни слова. И мы знаем, что должны были чувствовать те партизаны, которые видели, как погиб их товарищ. И все они, обессилев от холода и потери крови, черпали новую силу в силе всей группы — группы «Максим».

Нойман не отрывал глаз от русских и спрашивал себя: откуда брали эти люди такую силу? Неужели они сделаны из той же плоти, что и он, Петер, и Франц?

А Штресслинг продолжал ходить вдоль шеренги партизан, переступая через убитого, и прожектор, как в театре, следовал за ним.

Вместе с другими эсэсовцами Нойман и фон Рек-нер хладнокровно наблюдали это убийство. Их черные эсэсовские мундиры точно срослись с их кожей, они давно уже были эсэсовцами до мозга костей.

«Я лично, — писал в дневнике Петер Нойман, — абсолютно не в состоянии испытывать чувство хотя бы малейшей жалости по отношению к этим людям, даже к женщинам. Их страдания совершенно не трогают меня. Наоборот, они проливают даже некий бальзам на мое собственное горе. Они на время удовлетворяют ту неутолимую жажду мести, что пожирает меня всего. Эти люди убивают нас из-за угла. Они воюют за свою родину? Возможно. А я ради своей родины целиком поддерживаю Штресслинга: «Смерть партизанам!»

Гитлер обещал: «Мы вырастим молодежь, перед которой содрогнется мир, молодежь резкую, требовательную, жестокую. Я этого хочу. Молодежь должна обладать всеми этими качествами, она должна быть безучастной к страданию. В ней не должно быть ни слабости, ни нежности. Я хочу видеть в ее взоре блеск хищного зверя».

Фюрер добился своего: он превратил в белокурых зверей Петера Ноймана, Франца Хаттеншвилера, Карла фон Рекнера. Их библия — «Майн кампф», их кредо — «бефель ист бефель», «приказ есть приказ». Они продали душу дьяволу.

«Штресслинг — теперь он весь полон бешеной злобы — продолжает допрос.

Он в ярости оттого, что не может и слова выжать из красных, ярость его удесятеряется, ибо он видит, что партизаны, как ни страшит их смерть, будут верны своей решимости сжать зубы и молчать.

Пожар между тем разгорается до опасных размеров. Ветер швыряет в эсэсовцев кусками горящей коры, снопами искр.

Штандартенфюрер Мюлленкамп встревожен. Приняв, видимо, решение, он порывисто подходит к Штресслингу:

— Штурмбаннфюрер! Огонь может переброситься через пути, он отрежет нас в любую секунду. Мы и так уже более двух часов здесь торчим. Вот-вот подойдет войсковой эшелон или состав с боеприпасами. Пролетарская забита ими. Может быть, вы позднее продолжите свой… допрос.

Штресслинг круто поворачивается к нему, лицо у него деревенеет:

— Я действую согласно самому строгому приказу, штандартенфюрер! Кажется, я уже поставил вас в известность о нем. Всюду, где это возможно, террористов надо допросить и… казнить на месте преступления! — После тяжелой, давящей паузы он резко заканчивает: — Так что я вынужден просить вас проявить необходимое… терпение, штандартенфюрер!