— Иди домой, — сказал он ей. — Тебя ждут.

— Никто меня не ждет, — ответила она тихо со слезами. В них был ее немой ответ на невысказанный Гришановым упрек. Ему хотелось верить ее жестоким словам, которыми она хотела объяснить многое, но на этот раз он не воспринимал их, они пролетали мимо него.

Ольга ушла обиженной, не проронив ни слова. Как только он остался один и заходил по кабинету, задымив сигаретой, пришел к тому, что сердиться на нее не мог, как и не имел никакого права упрекать ее, но все его существо протестовало против того, что она как бы тайком уехала с мужем.

Все остальное связанное с этим, Гришанов додумывал сам, в чем ему помогала его безудержная фантазия, заводившая нередко в тупик, из которого он каждый раз мучительно искал выход.

После этой неожиданной для обоих размолвки, время шло тягостно, Гришанов замкнулся, избегал встреч и объяснений с Ольгой. И все же они мимолетно встречались. Лицо ее было обиженным, но на нем не было и следа надутости. Она старалась поздороваться с ним ласковым голосом, даже улыбнуться, как будто между ними ничего не произошло. Видя мрачное настроение, Ольга стремилась вывести его из затянувшегося тягостного состояния.

Вскоре и он почувствовал себя виноватым перед ней. «Какое я имею право требовать от нее исполнения своих несбыточных желаний? — Никакого!» — повторял он про себя. Извиняясь, он сказал ей об этом, но Ольга, выслушав его, запротестовала:

— Я даю тебе это право.

Эти неожиданные властные слова не только его разоружили, но он еще и еще раз почувствовал, как жестоко с ним поступила судьба. Не смилостивившаяся над ним даже в таком скромном его желании, как побыть вместе в отпуске.

Преднамеренно или нет, но Ольга вернулась к своей поездке в деревню, что он встретил весьма настороженно и даже хотел просить ее ничего больше не рассказывать.

— Ты меня еще раз прости, — прервал он ее.

— За что?

— За то, что вторгаюсь в твою жизнь.

Ольга помолчала. Снова начались объяснения.

— Я тебе доставляю столько мучений. И мне тоже нелегко. Что же мне делать? — в который раз она спрашивала его.

Ответа не последовало. У Гришанова его не было, хотя он и надеялся на что‑то, но и сам не представлял это «что‑то».

Ольга понимала Василька, догадывалась, что его так сильно задело и поэтому хотела как‑то рассеять сгустившиеся над ними грозовые тучи.

— Ему там было не интересно со мною. Я приехала на свою родину, а он бездельничал, днями скучал, посматривал на всех свысока, не понимая меня, людей, ехидно подсмеивался не только надо мной, но и над теткой, относился к ней с пренебрежением, доставлявшим ему удовольствие. Меня же переполняли воспоминания детства, хотя и трудного. Я там словно оттаяла в чистом деревенском воздухе, пропитанном запахом полей. Мне хотелось побыть там подольше, а он торопил меня с отъездом. Так что все радостное отравлялось его желчью.

Гришанов не совсем верил ей. Для него камнем преткновения оставалось то, что он был с ней и она ему об этом сказала после возвращения. Это бросало его то в жар, то в холод, но он упорно молчал.

— Нас провожала на станцию тетка. Ехали мы автобусом. До станции километров двадцать. Казалось, что мы с ней не наговорились за те несколько дней, которые я провела у нее. Она видела его отношение ко мне, переживала за меня, но старалась не вмешиваться. Я понимала тетку по ее лицу, по ее намекам, понятным только мне. Назревал скандал.

— И ты приложила все усилия, чтобы его не было, — проронил Гришанов, думая о своем.

— Я старалась как‑то сгладить, уговорить его не ворчать, угомониться… Мне не так легко было.

— Но ты угомонила его…

Ольга не совсем понимала его. Гришанову хотелось еще добавить к тому, что он сказал, слово «лаской», но он спохватился и не произнес его.

— Приехали мы на станцию. Он прошел с чемоданом в вагон, а я осталась с теткой на перроне. Тетка, видя, какая у меня жизнь, расплакалась, жалея меня как девочку- сиротку. Я тоже не удержалась.

Гришанов снова и снова хотел, чтобы она не рассказывала эти подробности, причинявшие ему боль, но Ольга посмотрела пристально ему в глаза, собираясь открыть тайну, которую поведала тетке.

— Я решилась сказать хоть одному человеку на земле, что у меня есть в жизни… Я призналась ей… — — опустив глаза, тихо говорила она.

Гришанов насторожился после этих слов, спросил:

— В чем? Извини, я не настаиваю на ответе, — спохватился он.

— Что я люблю одного человека и он меня тоже любит. Я только не назвала тебя.

Широко открытыми глазами, со слезинками в уголках, покатившимися по ее щекам, она стояла перед ним как на исповеди, считая, что очистилась от всех своих грехов.

Гришанов, никак не ожидавший этого признания, привлек ее к себе и она расплакалась в его объятиях.

Погожим днем бабьего лета в добром расположении духа позвонил Геннадий Иванович, приглашая меня на рыбалку к однополчанину, председателю колхоза.

— Приезжайте, сварим такую уху, какую только по праздникам подавали на царский стол.

Я согласился, спросил как он там один поживает.

— Да, один, — со вздохом протянул Геннадий Иванович. — Получил письмо от однополчан, собираются на встречу участников парада 7 ноября 1941 года. Думаю поехать. И я тогда шагал по брусчатке на Красной площади. Так давно это было, но было. Шел снег… Да, как давно я не ходил в атаку… Давнишняя мечта — побывать на Куликовом поле, а потом в Киев, ^навестить своих, постоять у Золотых ворот, как и на Красной площади.

Я ему сказал, что, может быть, вместе соберемся на Куликово поле, а оттуда заедем в Москву.

— Это было бы прекрасно. Не знаю как на вас, а на меня старина действует. Прикосновение к ней нагоняет раздумья о неповторимости времени, нас и нашего мелочного бытия.

— Наш путь — в тоске безбрежной, — напомнил я ему блоковские слова, разделяя его настроения.

52

В последний день только что ушедшего в историю, полного драматизма и катастроф старого 1991 года, как

по заказу выпал снег. Природа, словно почувствовав обрушившиеся на людей беды «перестройки», преподнесла новогодний подарок, припорошив все неприглядное в нищенском бытие, принарядила пушистым снегом зашумевшие леса, украсила обезображенные деревья на городских улицах, укрыла проржавевшие, дырявые крыши домов. Белый снег, пожалуй, единственное, что как‑то напоминало об испокон веков отмечаемом новогоднем празднике, накануне которого прозвучали мрачные предупреждения как в штормовую погоду, о надвигающейся опасности. Она грянула двумя днями позже, названная как тайфун — «Либерализация». Не до веселья было за скудным новогодним столом, омрачившим праздник. Мне хотелось как‑то скоротать этот день.

Утром звонил телефон. Поздравляли с наступившим новым годом. Позвонил и Иван Ильич.

— С новым годом, — услышал я в трубке. — Раньше говорили с новым счастьем. Будем надеяться. Приходите, мы ждем вас. Есть даже бутылка шампанского. Купили про запас по старым ценам.

Я пообещал прийти.

Скользко было на улицах и слякотно на душе. Горожане оказались как на катке, едва удерживаясь на ногах.

Природа не могла посыпать тротуары песком, а в коммунальной службе, переведенной на новое мышление, эта работа была исключена из прейскуранта. У отцов города дела, видимо, были поважнее, чем забота о горожанах, не до очистки улиц от снежных заносов, в разгар «перестройки».

Пожилой человек, можно сказать старичок, с пустой сумкой в руках (на случай, если где‑то что‑то дают), подходя к трамвайной остановке, поскользнулся, упал. Старик лежал на тротуаре, распластавшись, шапка отлетела в сторону. Стоявшие на трамвайной остановке видели неподвижно лежавшего человека, но никто к нему не подходил. Через него даже переступали молодые парни. Мне трудно было одному поднять обмякшего беспомощного ветерана. Я взял его за плечи пальто, потянул на себя и попытался поставить на ноги. На меня косились — уж не заодно ли я с дедом где‑то подвыпил на Новый год и выручаю его? Долетали смешки. Никто не подошел помочь. Басовито звенели колокола близлежащего собора. Их тоже мало кто слушал, а они как раз призывали помочь лежащему человеку. С большим трудом удалось мне посадить его на