лось представительницами прекрасного пола со сцены в натуральном виде перед публикой на потребу алчному обывателю. А Геннадий Иванович оставался хранителем тонких ниточек высоких душевных сокровищ и, как ему казалось, их не прятала, а разделяла, поддаваясь природному чутью, Ольга, вместе с ним возносившаяся в голубое поднебесье в такого же цвета платье.

Неужели в ней все это умерло?.. И возобладала холодная расчетливость, которую он не замечал?

С этими мыслями он нередко засыпал под утро, когда в окна пробивался серый рассвет.

Проснувшись после тревожного, кошмарного сна с головной болью, он говорил себе: «Все, кажется, никакого примирения», хотя давалось такое окончание еще с мучительным раздумьем, наперекор всем своим здравым размышлениям. Верх брало втемяшившееся в голову оскорбление, которого он не собирался ей прощать потому, что каждый почувствовал бы себя униженным. Она, должно быть, видела это, но не сгорала от стыда.

Трудно ему было смириться со своим же решением. Пока он чувствовал около себя Ольгу, он расцветал, его не угнетало одиночество. Теперь оно терзало его. Он тяготился, не находя для себя каких‑либо занятий. От всех этих угарных дум Гришанов занемог, никуда не выходил, жил отшельником, даже шторы не открывал, не пропуская к себе в квартиру солнца. Все его раздражало.

Написал письмо жене, просил приехать. На болезни не жаловался, не распространялся о своем бытие, но при чтении написанного можно было уловить тоску и одиночество автора, слонявшегося из угла в угол по просторной квартире.

Правда, его навещал соседский кот, серый, пушистый, сибирской породы, с лисьим хвостом. Он обычно настойчиво царапался когтями в дверь, а войдя в квартиру, чувствовал себя как дома, важно шествовал на кухню впереди хозяина, ожидая угощения.

Геннадий Иванович не скупился, знал его лакомства, отрезал ему кусочек сырого мяса или рыбы. После этого гость не торопился уходить, извивался в знак благодарности колесом вокруг ног хозяина, а потом забирался на мягкое кресло и прикрыв глаза лапой, дремал. Он не любил поглаживания по спине, противился как дикий зверь прикосновению к нему, но был ласков с тем, кто с ним так обходился. Это был, пожалуй, один из моментов отвлече

ния Гришанова от тягостных мыслей, да еще книги Ремарка, которые он перечитывал, находя в них много новых, сходных переживаний с героями. К тому же искал и ответы на мучившие его вопросы. Ремарк, его любимый романист, немало написал о любви и преданности. Геннадий Иванович погружался в ремарковский мир взаимоотношений мужчины и женщины, отличавшихся от описания всеми другими авторами. У Ремарка любовь всегда чистая, нежная, вымученная в страданиях и тем сильнее, чем труднее жилось в войну и после войны его героям в жестоком повседневном мире. В ней они находили укрытие от тягостной жизни, шли на самопожертвование во имя любви. Это единственное, что нельзя было отнять у них, как бы они ни преследовались, как бы им ни трудно было, даже когда жизнь протекала взаймы. Могла ли это понять и так поступать с ним Ольга? Его одолевали теперь серьезные сомнения. И от них он уподоблялся тому художнику, который, употребив все свои силы, годами писал прекрасный образ. После грозы Гришанов словно откинул покрывало, закрывавшее полотно и, заглянув в душу своего персонажа, с разочарованием обнаружил, что написанное им плод его желания, а вовсе не живое отображение человека. Он и в самом деле увлекался рисованием и Ольга, зная об этом, преподнесла ему в день рождения, учрежденный ею в единственном экземпляре «диплом» художника, натолкнувший теперь его на эти мысли.

Жаркое лето было в разгаре, набегали тучи и в любое время могла прогреметь гроза, которой он побаивался.

«Не заразиться бы от всех этих дум ковринской болезнью из чеховского «Черного монаха», — опасался Гришанов. Он хорошо помнил, как Коврин ласково и убедительно говорил, а она продолжала плакать, вздрагивая плечами и сжимая руку, как будто ее постигло страшное горе. Он гладил ее по волосам и плечам, утирая слезы… Она жаловалась на свою жизнь дома, вздыхала, спрашивала как ей быть и мало–помалу приходила в себя. Все это он испытал и мир философских иллюзий казался ему болезнью, а лечить его могла только Ольга.

К тому же, начитавшись Ремарка, Г еннадий Иванович однажды не стерпел, позвонил Ольге, услышал ее голос в трубке, но не посмел ничего сказать. Он и сам не знал, зачем позвонил после того, как все уже было решено. Положил трубку, обвинив себя в слабости. И как бы оправдываясь, несколько раз повторил: «Нет, нет, нет…»

Спустя некоторое время после такого запретного наказа самому себе, раздался телефонный звонок. Геннадий Иванович раздумывал, поднимать ли трубку, предчувствуя, что звонить могла Ольга. А может быть врач?

— Да…

— Доброе утро. Это — я. С хорошей погодой, — говорила Ольга ласковым голосом, не таившем никаких обид, как будто бы не было грозы и между ними не пробежала черная кошка.

— Доброе утро, — не мог он не ответить, хотя и сдержанно, на приветливые слова, и в ожидании замолчал.

— Как ты там?..

— Плохо, — довольно резко сказал Гришанов, не скрывая своего настроения. Но ему уже хотелось, чтобы этот разговор не прерывался вдруг. Он пожалел, что вылетело у него это слово и Ольга конечно почувствовала тон, с которым оно было связано, но словно не слышала его. Существуют же извиняющие обстоятельства, при которых произносятся необдуманные слова. Может быть, она поняла это, или опомнилась и сожалела, что оскорбила его?

— Я тебя жду.

Эти, как показались ему, искренние слова, совсем застали его врасплох. И он от неожиданности на какое- то время замолчал, боясь ее.

— Алло?..

— Да, я слышал. Что изменилось? — не мог он сразу поверить ей и в то же время мелькнула мысль, что только она, его Ольга, которую раньше не собирался никому отдавать, могла так сказать, несмотря ни на что.

— Ничего. Все остается так же…

— По–моему, мы обо всем договорились, — настаивал он на своем, но в голове у него мелькнуло что‑то другое. Ольга словно почувствовала молчаливое замешательство в его совершенно спокойной рассудительности.

— Не торопись. Ты учил меня повелительному наклонению…

Ее спокойный голос, оставшись близким, поколебал его упорство.

— Приходи ко мне, — сказал он, — если…

— Куда? — не дослушала она.

— Домой.

— Иду, — почти сразу согласилась Ольга.

— Жду, — прозвучало в трубке растроганно–короткое слово.

Уловила ли Ольга это или что‑то другое подталкивало ее бежать к нему…

Даже в такое смутное время жизнь брала свое.

56

Не произошло только примирение между двумя сцепившимися правителями за место в теремах Кремля. Ладно, сошлись бы они на потеху люду московскому, как в былые времена на Москва–реке опричник Кирибеевич и купец Калашников в охотницком русском бою и не трещали бы лбы у русских мужиков. Ан нет, понасупились, затаив обиду, смуту посеяли на Руси. Наступила тягостная пора, какая бывает в засушливом году перед голодом.

Так, с иронией и возмущением рассуждал профессор Уланов.

Переживал он и за бедствие в науке, ощущал удар по русской патриотической литературе, оказавшейся как после стихийного бедствия у разбитого корыта. Сочувствовал загнанным в угол писателям, живущим с протянутой рукой.

— Всех измазали чернухой, патриотов грязью — русские молчат. Льется кровь, сыновей привозят в цинковых гробах — русские молчат. Выгоняют из дому — заступиться некому. Немота…

— Почему?

— Политика, Алексей Иванович, политика. У русских вытравили чувство национального самосознания. Молчи, что ты русский, уважай грузина, снимай с себя последнюю рубашку, отдавай ему.

Прорабы перестройки посадили на коня идеологов глумления и над старшим поколением, над могилами и прахом павших воинов, которых еще разыскивают близкие и однополчане.

Словно для продолжения этого разговора в канун праздника Победы по чьему‑то совету ко мне пришла мать солдата, не вернувшегося с войны. Все ее многолетние попытки узнать о судьбе сына остались тщетными. Он пропал без вести весной 1942 года под Харьковом.