— Зал какой, сколько народу? — впервые открыл рот Вася Азов.

Соболев вопросительно уставился на Черепанова.

— Человек на сто, сто пятьдесят… Зал прямоугольный, потолок невысокий… Здание каменное, а перекрытия, черт его знает, небось деревянные…

Вася поднял глаза, отрешенно, сморщив узкий лоб и шевеля губами, посчитал про себя. Затем сообщил:

— Полутора пудов хватит…

Донат почувствовал, как между лопатками у него пробежал холодок.

— Так мы пошли? — стряхивая озноб, повернулся он к Соболеву.

— Пошли… — выходя из комнаты, Петр еще раз напомнил Барановскому: — Значит, ты остаешься. Поможешь Васе и вообще…

— Ладно, — Барановский понял, что заключительное «вообще» означало охрану квартиры, в которую теперь без разрешения Соболева не должна была проникнуть ни одна живая душа, даже из своих.

Когда Черепанов и Соболев ушли, Барановский закрыл дверь на несколько надежных замков и запоров (в годы войны и революции их появилось в московских квартирах, что в банковских кладовых), накинул цепочку и устроился на табуретке возле окна в кухне, откуда превосходно обозревалась и сама улица, и оба ближайших переулка, то есть всё подходы к дому.

…Вася Азов был бомбистом. Именно бомбистом, а не террористом вообще. Его не интересовали ни пистолеты, ни револьверы, никакое огнестрельное оружие, не говоря уже о холодном, всяких там финках и кастетах, этих игрушках для блатных. Он признавал только динамит, нитроглицерин, мелинит, любую другую взрывчатку. Карманы его всегда были набиты капсюлями, взрывателями, динамитными палочками, обрезками бикфордова шнура, наконец, просто черным порохом россыпью, иные так носят махорку. Пальцы были изъедены кислотами, темнели пятнами от ожогов. Боевики мрачно шутили, что в присутствии Азова даже курить опасно — упади на него искра от спички или горячий пепел от папиросы, может взлететь на воздух. Вася подобных шуток не принимал.

Порождение террора, он был его живым олицетворением и, чего сам не сознавал, его жертвой…

Оставшись один, Азов принялся священнодействовать. Достал со шкафа большую круглую коробку, наподобие тех, в какие упаковывали не так давно в богатых магазинах дамские шляпы, расположил ее на полу в центре комнаты. Из-под дивана вытащил с некоторой натугой длинный узкий ящик и любовно откинул крышку. В ящике ровными рядами лежали аккуратно завернутые в вощеную бумагу лоснящиеся, мылкие на глаз бруски динамита.

Неуклюжие пальцы Васи вдруг приобрели чрезвычайную гибкость. Бережно, четко выверенными движениями он извлекал из ящика бруски и ласково, словно то были живые существа, в понятном одному ему лишь порядке укладывал их в коробку. Этому занятию он мог предаваться вечность. Как пьяницу от бутылки, его невозможно было оторвать от снаряжения бомбы, пока он сам не решал, что дело сделано и сделано хорошо. Само лицо его неузнаваемо менялось, его словно озаряло некое внутреннее сияние. Он пьянел от чуть уловимого специфического запаха динамита, впадал в мистический, неведомый для непосвященных транс.

Когда коробка была заполнена, Вася с явным сожалением, тяжело вздохнув, закрыл и задвинул обратно под диван ящик с остатком динамитных шашек. Потом подошел к пузатому купеческому комоду и извлек из его чрева картонку, в которой хранил взрыватели. Нежно, как елочную игрушку из хрупкого, невесомого стекла, закрепил взрывное устройство в заранее оставленном пазу.

Через пять минут бомба была полностью снаряжена и перевязана многократно прочным шпагатом. В крышке было оставлено отверстие, прикрытое аккуратно вырезанным квадратиком клеенки, которое позволяло исполнителю акции привести в действие взрыватель, имеющий замедление примерно на тридцать секунд.

Закончив работу, Вася еще некоторое время любовался творением своих рук. Наконец, он стряхнул оцепенение и позвал Барановского. Настенные часы-кукушка к этому времени уже показывали шестой час. Барановский чувствовал себя прескверно, его бил колотун. Не от волнения перед актом — у него начинался тиф, но сам он этого еще не знал. Чтобы сбить озноб, боевик достал из шкафа бутылку с «керенской водкой» — так называли денатурат за зеленоватый цвет, схожий с цветом ассигнаций канувшего в Лету Временного правительства. Налил себе стопку и жадно проглотил жгучее зелье. Предложил Васе, тот отказался — на работе он никогда не пил…

Вернулись Соболев и Черепанов, с ними несколько боевиков и бесцветная женщина лет тридцати — Настасья Корнеева, хозяйка квартиры, приятельница знаменитой Маруси Никифоровой и сожительница Александра Восходова, правой руки Петра Соболева.

Боевики были люди разные, они и одеты были кто во что, но во всем их облике проскальзывало какое-то неуловимое сходство. Скорее всего, въевшаяся под кожу, как угольная пыль у шахтеров, готовность к мгновенному действию, физически ощущаемая направленность на одно, и нехорошее, дело. В то же время незаметно было той нарочитой развязности, разболтанности, порой истерического надрыва при очевидном отсутствии культуры, что характерны для чисто уголовных сообществ.

По знаку Соболева все уселись вокруг стола. Барановский поставил в центре стола нелепую керосиновую лампу в виде бронзовой кариатиды с хрустальным шаром-светильником над головой. Донат извлек из кармана газету трехдневной давности, развернул так, чтобы всем было видно объявление. Свистящим шепотом воскликнул:

— Вот он, наш час! Сегодня в Леонтьевском совещание. Будут обсуждать репрессивные меры против анархистов, левых эсеров, рабочих Москвы.

Он обвел собравшихся тяжелым взглядом и добавил уже спокойно, акцентируя каждое слово:

— Должен быть Ленин!

Соболев вырвал из рук Черепанова газету, быстро пробежал текст.

— Все верно, — поднял на Доната сумасшедшие белесые глаза. И тут же, не скрывая враз проснувшегося подозрения: — А откуда про Ульянова? Здесь ничего не сказано…

Многозначительно Черепанов поднял к потолку указательный палец:

— Источник надежный, оттуда.

Заметался по комнате Соболев, не в состоянии сдержать возбуждения:

— Что ж, господа-товарищи-комиссары! Посмотрим теперь, кто кого распорет!

Резко, словно споткнувшись о невидимое препятствие, остановился. Неожиданно спокойно скомандовал:

— Значит, так… Гречаников, Николаев, Глагзон идут впереди. Через Арбатскую, Воздвиженку, Моховую, Тверскую. С Тверской где-нибудь спуститесь на Большую Никитскую. Нас выглядывайте у церквушки, что против консерватории… Да не с улицы, найдите какую-нибудь подворотню… Большой Чернышевский просмотрите по обеим сторонам, да не гуртом, по-одному…

— Знаем, — лениво отмахнулся Николаев, он же Федька-Боевик, — не впервой.

— Такое — впервой! — круто оборвал его Соболев. — С акта снимаетесь следом за мной, и залечь, глухо залечь на сутки. Ты, — он обернулся к Николаеву, — завтра мотай в Тулу, объявишь сбор, пусть ждут сигнала из Москвы. Потом возвращайся. Ну а теперь — ни пуха!

Трое, молча проверив оружие, не попрощавшись, вышли из комнаты. Глухо хлопнула за ними дверь на лестницу.

Глава 2

Леонтьевский переулок в самом центре Москвы назывался переулком, видимо, лишь потому, что соединял две главные улицы — Тверскую и Большую Никитскую. А так это была самая настоящая улица, достаточно длинная, хотя и узкая, застроенная утопающими в садах особняками. Некоторые из них принадлежали когда-то именитым аристократам, но позднее, на рубеже веков, перешли в руки купцов и фабрикантов, таких, как Мамонтовы, Алексеевы, Морозовы. Одного из Алексеевых, Константина Сергеевича, знала вся Москва, правда, под его сценическим псевдонимом «Станиславский».

Любители и знатоки народных промыслов хаживали сюда в великолепный, воистину древнерусский терем, построенный на пожертвования Саввы Морозова под Музей кустарных изделий.

По правой стороне Леонтьевского (если идти от Большой Никитской) под номером 18 располагался чуть в глубине сада большой двухэтажный особняк, принадлежавший до революции графине Уваровой. И графиня, и давно покойный муж ее были весьма известны в ученом мире первопрестольной столицы.