вестей не было, они пропали без вести. Может, погибли в плену в гитлеровских лагерях, где день и ночь чадили трубы крематориев, может, были похоронены в братских могилах, как безвестные солдаты, а может, брошены при отступлении ранеными или убитыми.
Уцелевшие, раненые и контуженные фронтовики возрождали хутор. Для них он был родным домом. Вернулись они из далеких походов, повидали Германию, Чехословакию, Болгарию и другие страны, но как в песне поется — «хороша страна Болгария, а России лучше нет». На необъятных российских полях трудились солдатские вдовы, растили хлеб, кормили страну. Они как в войну с подростками сеяли и убирали хлеб, стояли у станков в холодных цехах заводов, ковали оружие и снова спасали народ от голода. Им бы — женщинам России, нашим матерям, вынесшим на своих плечах такую жестокую войну — памятник поставить и низко кланяться, хранительницам родного очага, рода людского.
Воспрянувший было духом хутор постиг удар, от которого он уже больше не мог оправиться. В Москве на асфальте защищали диссертации, в которых с «научно» — заумными выкладками доказывалась экономическая, политическая и культурная целесообразность ликвидации бесчисленных хуторов, сселения их жителей в близлежащие села и агрогорода с пятиэтажными хрущевскими домами.
Хуторяне сопротивлялись как могли насильственному переселению, но авторы этой антинародной теории, получившие за нее докторские звания, упирались, подсовывали постановления по удушению хуторов, подгоняя их под придуманный термин — «неперспективные населенные пункты». Хутор Луки опахали со всех сторон, отрезали огороды, предложили переселиться в село, из которого они когда‑то вышли, перевезти туда обветшалые старые хаты. А их нельзя было трогать. Они рассыпались, как труха на ветру. Оставались в них до последней возможности упрямые старики, не желавшие покидать свои хаты, обжитое место, сады и поднявшиеся высоко в небо тополя, таинственно и тоскливо шумевшие на ветру, словно предчувствуя, что жизнь их кончается, скоро их будут рубить под корень.
Когда многие хутора стерли с лица земли, вдруг, как это у нас повелось, кто‑то подал голос в их защиту. Колесо, раскрученное в верхах учеными мужами, сначала оста–ловилось в недоумении, а потом начало раскачиваться в обратную сторону.
На бюро крайкома вынесли вопрос о помощи хуторам. Все сходились на том, что это же колхозные бригады, у них под боком земля, вышел из хаты и сразу с порога оказался в поле, не нужны никакие автобусы для доставки людей за многие километры на поля. Перечисляли и другие преимущества хуторов, где жили и трудились исконные хлебопашцы, любившие землю. Секретари райкомов и председатели райисполкомов отчитывались за каждый хутор. Обходили только молчанием — кто же додумался изживать с белого света хутора, а вместе с ними и всех живших там. В завязавшейся дискуссии прозвучали предложения о подключении хуторов к промышленному производству в зимнее время, чуть ли не к сборке какой‑то электронной аппаратуры по договорам с заводами. Опять появилось брожение умов, опять назревал перегиб.
— Оставьте хутора в покое, не мешайте людям жить на земле, не терзайте их души своими аппаратами, у них хватает своих забот. Пусть растят хлеб, — пришлось сказать со всей резкостью.
Хорошо, что с этим согласились и предложенный почин индустриализации хуторов лопнул на бюро, как мыльный пузырь.
Да, много было извращений и перекосов в жизни селян, основной силы в строительстве социализма в СССР. Натерпелись крестьяне от множества экспериментов, от неприязненной политики к крестьянину–труженику, но жизнь брала свое и крестьянская Россия создала рабочий класс, построила города, заводы и фабрики, железные дороги и электростанции. А строителями были окончившие семилетки селяне. Жили они трудно и бедно, в бараках, но задорно пели песни, приобщались к грамоте, становились инженерами, художниками, артистами и писателями, тянулись к культуре. Простой люд в ту пору выдвинул из своей среды выдающихся деятелей культуры и ученых, ставших нашей национальной гордостью. Жизнь текла в труде и заботах, с уверенностью в завтрашнем дне.
Я навсегда запомнил разговор хуторян, проживших долгую жизнь.
— Скажи, мать, когда жилось лучше? — попыхивая папироской, с газетой в руках спросил дед. — Теперь али раньше, при царе?..
В семнадцатом им было уже по восемнадцать. Затаив
дыхание, я ждал, что же скажет бабка, возившаяся у печки с чугунами.
— И говорить нечего -— теперь!
Такова душа терпеливых, отходчивых русских, которых пытались распознать Достоевский и Толстой. Но по–на- стоящему выразителем народной души стал великий поэт земли русской Н. Некрасов. Его поэмы написаны как будто бы к сегодняшнему дню многострадальной России. Он в отличие от Достоевского и Толстого не изобретал для народа новую религию. О Некрасове я впервые услышал от отца и матери. Отец читал его стихи, а мать знала многие строки из поэмы «Саша». И до сих пор помню:
Плакала и мать, когда на хуторе сад вырубали.
Другие забылись, а эти остались в памяти с той давней поры.
Понять русскую душу трудно. И уж совсем невозможно, не пожив в деревне. Там истоки всего русского. И сама Россия вышла из деревни. Кто не знает вещих слов Л. Толстого:
«Без своей Ясной Поляны я трудно могу себе представить Россию и мое отношение к ней».
Мне пришлось несколько лет работать в Ясной Поляне, встречаться с теми, кто еще помнил из далекого детства Льва Николаевича, шедшего в своей толстовке с палкой по единственной улице деревни, поднимавшейся вверх от въездных башен в усадьбу по пологому пригорку. Толстой долгие годы жил в деревне, знал ее обитателей. Деревня мало в чем изменилась со времени Толстого, хотя на околице и построено современное кафе. Уклад жизни русской деревни и вообще русского быта вмещает, может быть, единственное слово — «русизм». В нем самобытное явление ни на кого и ни на что не похожее во всем мире. Не надо этого слова бояться. В нем национальный характер, наша культура, неповторимость русского феномена в мировой истории. Как тут не вспомнить Ф. Тютчева:
Не зря же Л. Толстой, словно поддерживая эту мысль, говорил: «Без Тютчева жить нельзя».
Задумывались ли над этим те, которые правили Россией при жизни нынешних поколений и правят сейчас? Ведь они тянули к коммунизму русского мужика, а теперь не угонятся за капитализмом. А ему не надо ничего ни у кого занимать, он может жить своим умом, чтобы не возвращаться вновь к убийственным словам Н. Некрасова, однажды сказавшего: «Бывали хуже времена, но не было подлей».
1
После четырехлетнего грохота я приходил в себя медленно, привыкая к тишине. Просыпаясь в ночи, не сразу верил, что видел кошмарный сон — полз в заснеженной траншее к пулемету. И как только до меня доходило, что войны нет, что я лежу на кровати, а не в окопе, на душе становилось необыкновенно легко и казалось, что все жизненные невзгоды ничто по сравнению с войной. Однако жизнь преподносила немало испытаний и я стал менее категоричен в своем утверждении.
Послевоенная неустроенность: голод и холод, разруха, карточки, изможденные лица, черные платки, телогрейки и кирзовые сапоги, потертые шинели и пропахшие порохом гимнастерки, водка и самогон, а развеселая музыка патефонов и радио утверждали, что русским все нипочем —- залечим раны, восстановим разрушенное хозяйство, отстроим города и заживем в полном изобилии — раздражало этаким шапкозакидательством, как перед войной.