…В Москве было совсем мало времени для пересадки, но Буров с Жевеном все же успели выпить…

Лететь было удобно. Буров сразу же уснул. Но часа через два, среди ночи, проснулся.

Приглушенно гудели моторы, вздрагивало тело самолета. Серый холодный рассвет брезжил уже в иллюминаторе. Бурову вдруг стало безотчетно тоскливо. Даже жутко. Хотелось закричать, позвать кого-нибудь. Убедиться, что рядом живые люди. Говорить с ними. Что-то объяснить им, что-то доказать… Что? Буров не знал. Ему было просто очень плохо. Горько. Горько и мерзко на душе.

Он хотел пересилить себя. Отвлечься. Сосредоточить свои мысли на чем-то приятном: думать о предстоящем успехе, о возвращении в Париж, о своем уютном доме, о той девчонке с родинкой… Но все это выглядело сейчас пустым, никчемным, ненужным… Лицо матери стояло у Бурова перед глазами. Смиренное, успокоенное. Мудрое какой-то ей одной открывшейся, горькой мудростью… «Ну что же я, ну что? Ведь вольная птица, весь мир передо мной», — думал Буров. Но мысли его были прикованы только к маленькому клочку земли, к маленькой деревеньке под названием Лужки. И ничего поделать он с собой не мог. Буров уже не мог сдерживаться. Рыдания прорвались из его груди. Он закусил угол подушки, стараясь пересилить себя. Но не смог. И плакал. Плакал, не стыдясь, что кто-то может его услышать

8

…В Париж Буров возвращался через Сайгон и Дели. Об Японии у него остались смутные воспоминания. Он был все время словно в бреду. Не мог ни на чем сосредоточиться. Он все время чувствовал в сердце какую-то тревогу. Спешил. Спешил все закончить, спешил взять билет на самолет, спешил лететь. Он и сам не отдавал себе отчета, почему так спешил. Но ему надо было скорее быть дома. В Париж он спешил…

Самолет приземлился в Орли вечером, и лишь в полночь Буров остановился перед дверью своего дома. Повернул ключ в замке, зажег свет. Дома стояла тишина. Бурову она показалась настороженной и недоброй. Он снял плащ, бросил его на диван. По привычке надел мягкие туфли. Медленно прошелся по комнате, зажигая свет. В комнатах было зябко и пустынно. «Как я жил здесь один? — подумал Буров. — Один изо дня в день…»

Он сел за письменный стол. Прямо перед ним, за окном, была ночь. Косой дождь хлестал по стеклу. Спешить больше было некуда. Но тревога в сердце осталась. И тогда Буров вдруг понял, почему он спешил и откуда была эта выматывающая душу тревога. Ему надо было остаться наедине с самим собой… И все решить. И Буров решил. Он достал из стола стопку белой бумаги. Положил перед собой. Взял в руки перо и задумался. Картины пережитого воочию вставали перед ним…

Желтая от старой хвои, оплетенная узловатыми корнями сосны тропка была у него под ногами. Вот он остановился и поднял голову. Освещенная ласковым солнцем, лежала перед Буровым большая деревня и потемневший от старости и дождей, упрятанный в липах и цветущей черемухе дом.

Буров снова шаг за шагом повторял недавно пройденный путь…

Несколько раз он брался было за перо, но вывел только одну фразу в верхнем правом углу листа: «Послу Союза Советских Социалистических Республик», — и снова откладывал его. Сидел, ссутулившись, не мигая глядя в окно, где сквозь пелену дождя начинал продираться рассвет.

Презрительные, непрощающие глаза отца смотрели на Бурова. Непрощающие. И все остальное теряло смысл. И рука не в силах была водить пером по бумаге. И ничего нельзя было вернуть. Ничего.

Буров достал из стола маленький пистолет, похожий скорее на зажигалку, чем на оружие. Встал. Огляделся, словно что-то искал. Ему вдруг невыносимо противно стало в этой комнате. Он открыл дверь в сад. Уже совсем рассвело. Буров быстро вышел из дому, вздохнул полной грудью. Раздался негромкий, сухой выстрел.

Буров упал лицом в траву. Трава была мокрая от дождя. Она пахла чем-то невыносимо знакомым, какими- то цветами, название которых уже не смогла подсказать Бурову его слабеющая память.

В первый момент ему было даже не больно — только слабость. «Всю жизнь я делал только ошибки, — мелькнула у Бурова мысль, — всю жизнь, но только не сейчас…» И он увидел вдруг родной дом и белую лошадь у крыльца… «Мама», — хотел он позвать, но уже не смог.

Нестерпимая боль ожгла ему грудь. Буров застонал, пальцы его вцепились в траву, словно хотели захватить горсть этой, так знакомо пахнущей, но чужой земли и уже не смогли…

9

«Вот и еще одно утро пропало, — с легкой досадой подумал комиссар. — Теперь весь день голова будет болеть». Он всегда сердился, если его будили слишком рано по пустякам. Клод был молодым полицейским и, видно, еще не привык к порядкам в комиссариате…

Комиссар вошел в дом. Здесь было холодно и неуютно. И как-то уж слишком чистенько, слишком прилизано. Судя по неразобранной постели, этот Буроф и не ложился спать.

На письменном столе, едва различимая в утреннем свете, горела настольная лампа, лишь подчеркивая неуютность навсегда покинутого хозяином жилища. Комиссар дернул за кисточку выключателя. Потом, пройдясь по комнате, остановился у дорогого громоздкого «Грюндига». Большая пластинка лежала на диске проигрывателя. Комиссар нажал клавиш. Песню эту комиссару уже приходилось где-то слышать. Пела женщина. Тоскливо, протяжно. Слов он не понимал, но ему очень нравилась мелодия — широкая, раздольная. «Ладно, пора ехать делом заниматься», — чуть теплея подумал он и выключил проигрыватель.

На улицах уже было полно народу и машин, когда он ехал в комиссариат. Полицейский «ситроен» с трудом расчищал себе дорогу, беспрестанно включая сирену. Но в этот утренний час никто не обратил внимания ни на полицейскую машину, ни на ехавшую позади санитарную. У каждого хватало своих забот.

Сергей Высоцкий

УВОЛЬНЕНИЕ НА СУТКИ. РАССКАЗЫ

УВОЛЬНЕНИЕ НА СУТКИ

Когда Т-108-й, отсемафорив постам службы наблюдения и связи, миновал Кронштадт и морской собор стал таять в дымке, Гаврилов спустился в кубрик и молча сидел там, дожидаясь, когда его сосед Журков кончит бриться. Журков не торопился, густо намыливал пухлые щеки, кряхтя от удовольствия, тщательно оглядывал лицо, ощупывал выбритые места пальцами.

В увольнении что главное? — говорил он, обращаясь к своему отражению в небольшом, круглом, как его лицо, зеркале. — Гладко выбриться, надраить бляху и корочки. Ни одна девушка не устоит… У тебя, Гаврилов, знакомые небось на каждой линии Васиного острова есть?

Гаврилов молчал, досадуя на медлительность приятеля, на его благодушную болтовню.

Мрачный ты кореш, Гаврилов, — не дождавшись ответа, продолжал Журков. — Мрачней тебя на Балтике не найдешь. Разве что адмирал Макаров в Кронштадте… И парень вроде бы свойский, другом считаешься…

Кончай, Леня, трепаться, — сказал Гаврилов, глядя в иллюминатор. Вдали виднелась полоска берега, можно было разглядеть лес, шпиль какого-то собора. «Наверное, Петергоф уже, — подумал Гаврилов. — Или еще Рамбов» [18].

Ты, Гаврилов, совсем бешеный стал. — Журков вытер лицо полотенцем и, плеснув на ладонь одеколону, опрокинул все на лицо, громко зафыркал. — Нет, правда, Гаврилов. У всех настроение что надо! В Питере тралец на ремонт ставят. Как-никак с месяц прокантуемся. Тебе бы в первую очередь и радоваться. А ты только ноздри раздуваешь.

Он аккуратно протер бритву, хотел уложить в коробочку, помедлив, спросил:

Ты бриться будешь?

Я уже брился, — ответил Гаврилов.

Да ведь чего я спрашиваю — ты у нас молодой, тебе же брить еще нечего!

Журков надел новенькую белую форменку, аккуратно расправил. Подмигнул сам себе.