Малыгин расхохотался.

— Ты смеёшься, а вот попробуй поспорить с таким Клоковым. Записки холмогорского морехода… Здесь дело посложнее. — Арсеньев помолчал. — Я тебе сейчас расскажу, как уверовал в его скупые строчки.

Капитан, держа в руках стакан, несколько раз прошёлся по мягкому ковру.

— Холмогорец в своих записках, — начал он, прихлёбывая чай, — объяснил, как плавали зимой наши предки. На парусных судах! Да не чудесно ли это? На паруснике во льдах, где в наше время корабли идут за ледоколом. Своей очевидной абсурдностью записки привлекли меня и заставили как следует пошевелить мозгами. И что же оказалось? Мой коллега-предок, плавая во льдах, не старался попасть в Холмогоры, а выходил западнее, к Никольскому монастырю. Рекомендованные курсы пролегли примерно там же. Значит, холмогорец знал природу льдов, все эти разделы и колоба получше меня. Знал, где надо идти под парусами, а где пользоваться приливным течением. Восемь лет, как ты знаешь, я изучал студеноморские льды и пришёл к выводу, что зимняя навигация в Студёном море — экономически выгодна и возможна. Те, кто замкнулся в скорлупе, порвал с практикой, могут с пренебрежением смотреть на лоции, пусть даже полулегендарные. Я уверен, что неизвестный мореплаватель прав.

В дверь постучали. В каюту вошёл двухметрового роста бородатый детина с красным, будто дублёным, лицом — колхозный уполномоченный Савелий Попов. Каюта сразу стала меньше. Малыгин невольно подумал, что зверобои в крепких руках… Попов заговорил. Как всегда, по его лицу трудно было понять, собирается он улыбнуться или намерен заплакать.

— Поздорову живёшь, Савелий Иванович, — сказал Арсеньев. — Ты что, в гости или по делу?

— С просьбой к тебе, Алексеич, — топтался у дверей Попов.

— Входи, чего двери подпираешь?

— Постою, Алексеич, бахилы-то, видишь, сальные. Палубу шкурьем завалили. Замараю тебе ковёр.

От бахил Савелия Попова, перепачканных кровью и тюленьим жиром, исходил резкий, неприятный запах.

— М-да… однако проходи, — Арсеньев махнул рукой, — выдержит ковёр. Чайку выпей. — Он достал из буфета чистую чашку и поставил на стол.

Арсеньев питал слабость к колхозному старшине. Они вместе служили на подводной лодке: Арсеньев — командиром, Попов — боцманом.

— Не откажусь, — загудел Попов. Шагнув по капитанскому ковру, он оглянулся, не наследил ли. — А это кто у тебя? — продолжал он, присаживаясь. — Дочка, наверно? Красавица. — Попов осторожно взял в руки фотографию.

— Дочка, — сказал вяло Арсеньев. — Чаю свежего заварю. А пока выкладывай, с чем пришёл.

— Мужики говорят, торопиться надо. С эдаким ветром нас прямо на Моржовецкие кошки вынесет, пяти ден не пройдёт. Промысел упустим, и прочее, и тому подобное. — Попов замолчал и метнул глазом, чтобы проверить, как отнеслись к его словам. — Послали упредить.

— Это замечательно! — загорелся Арсеньев. — Слышите, что мужики говорят? А мужиков-то их деды и прадеды учили. Недаром мой мореход записки вёл.

Колхозный уполномоченный поставил на стол фотографию и удивлённо посмотрел на капитана, всегда такого ровного.

— Ты чего, Сергей Алексеевич, горячишься? Уж своё-то море как не знать! Незнайками без хлеба насидишься. На руку лапоть не наденем.

— Что ж, Савелий Иванович, — вмешался Малыгин. — Мужикам скажи: мы с капитаном согласны. Срок — трое суток. — Он посмотрел на Арсеньева, тот кивнул головой. — Больше здесь не задержимся. Пусть шевелятся мужики.

— Я не подведу, — улыбаясь, пообещал Арсеньев.

— Вот и ладно, — с довольным видом сказал Попов. — Авось не пропадём в согласии.

Выпив со вкусом чашку крепкого чая, Попов вышел. Друзья посидели в молчании. Арсеньев скользнул взглядом по портрету дочери и опять помрачнел. Он вспомнил тонкую шейку и маленькие косички — последнее, что видел с порога больничной палаты, — и кровь снова прилила к вискам, снова потемнело в глазах.

Не так уж много довелось Арсеньеву бывать с дочкой. Их разлучила война, потом бесконечные плавания. Он вспоминает немногие дни, когда они были вместе. Совсем крошечная, в кружевном платье, она сидит на коленях у отца и слушает сказку. Как любила Наташа папины сказки, сколько он их придумывал для неё!..

— Слушай, Серёга, — Малыгин прервал молчание. — Помнишь, мы в Кенигсберге встретились, война ещё была?

— Орден мне вручали, — чуть оживился Арсеньев, — как не помнить! Развалины, пожары… Встретили мы двух немцев, на тележках кого-то хоронить везли. Я ещё подумал: «Хорошие люди, не забыли свой долг перед соседями…»

— Хорошие?! — перебил Малыгин. — Сказать тебе правду, у меня на них зуб горел. Как раз мы нацистское гнездо искали.

— Ну и что? — Арсеньев повернулся и стал слушать внимательнее.

— Упитанные были молодчики те двое и глядели нахально. Взять бы их тогда! В то время в городе много всякой сволочи собралось со всей Пруссии. Хватились мы, да поздно, разлетелись птички. Кое-кого зацепили, не без того… Потом сокровища искали. Гаулейтер Кох ограбил советские музеи, а вывезти из Кенигсберга не успел. Искали, да не нашли: гитлеровцы хорошо концы спрятали… Своих убивали, кто про сокровища знал. — Малыгин даже прихлопнул по столу рукой. — Добра-то на большие миллионы! До сих пор, говорят, не нашли… Ты слышишь меня, Серёга?

Но Арсеньев опять смотрел отсутствующим взглядом.

— Тогда же одного старика встретил, — продолжал Малыгин, — правильный человек. Помню, в развалинах вывеску увидел, как сейчас перед глазами: «Кузница художественных изделий дипломированного мастера Вильгельма Кюнстера» — и наковальня с молотком, и старинный фонарь в кованой железной оправе. Зашёл в мастерскую, а старик постукивает себе молоточком, будто и не случилось ничего. Я ему медную тарелку заказал с парусником. Настоящий художник… И в политике разбирается. Я бы его, Серёга, без колебания в немецкие министры рекомендовал. Ты слышишь меня, Серёга?

Арсеньев задумчиво теребил бровь.

На окровавленной и затоптанной льдине лежали кучи шкурья и тушек. К ним со всех сторон вели красные полосы. Колхозники волочили на лямках тяжёлые шкуры.

Капитан Арсеньев включился в работу. Сертякин подручным стоял у телеграфа и выполнял его приказания. Не простая работа — собирать добычу охотников. Надо изловчиться и поближе подвести судно, не разбив лёд и не утопив кучи. И нельзя медлить. Люди намёрзлись, проголодались и с нетерпением ждут отдыха. Если капитан без толку елозит около кучи, теряет время, да ещё, не дай бог, неловко заденет её, тогда берегись — мужики не пощадят капитанского самолюбия.

Идут часы, сменяются вахты, надвинулась ночь. Ледокольный пароход все ещё бродит в торосах. Теперь кучи заметны по огонькам. К шестам у шкурья привязаны керосиновые фонарики. Около полуночи последняя тушка спущена в трюм. Капитан промёрз и устал. Без чая, не раздеваясь, лишь сбросив с ног валенки, он заснул на диване.

На третью ночь немного потеплело. Все же термометр показывал градусов двадцать ниже нуля. К полуночи ветер усилился, взялась пурга. Последние три большие кучи исчезли из виду. Ровно в двенадцать часов радиопеленги, скрестившись на карте, показали — корабль находится близко от каменистых банок. Ещё несколько часов — и хочешь или не хочешь, а надо уходить. Три кучи шкурья в конце концов погоды не делают. Но там остались люди… Снегом залепляло глаза. Пытаясь найти в метельной ночной мути слабый огонёк, Арсеньев несколько часов не сходил с мостика. От перенапряжения то там, то здесь ему чудились фонари — «мельтешило», как говорят поморы. Но стоило минутку отдохнуть глазам — и опять все темно. Ноги в валенках и меховых чулках закостенели.

…Шёл второй час ночи. Ледокол в который уже раз перепахивал льды. Нервы у всех были напряжены. Боялись за товарищей, оставшихся на льду, но вслух опасений не высказывали: об этом говорить не полагалось.

Попов прикуривал папиросу, свет просачивался сквозь пальцы.

— Стоп! — приказал он.

Сертякин с испугом дёрнул за ручку телеграфа.