— Никуда не денется, — Алена рассмеялась. — Дальше, Фома неверующий. Пиковая семерка — слезы Морга.

— Это нереально.

— Да? Когда я поднялась к Неручевым, ты сидел на полу рядом с Соней, Рома и Морг орали на Антошу, и лицо клоуна было в слезах.

— В крови.

— В крови и в слезах. Настолько необычно, что я даже в такой момент запомнила. Ну, — она улыбнулась, — Роману ведьма. И наконец, тебе выпала единственная червовая карта — любовь. — Алена близко заглянула ему в глаза. — В это ты веришь?

— Верю.

— Ну вот. А какая карта досталась Аде?

— Этого никто не знает.

— А я знаю. Она взглянула на нее и пробормотала: «Я сегодня в ударе». Что это значит, по-твоему?

— Подходящий настрой для гадания?

— Нет. Пиковый туз — нечаянный удар, что и подтвердилось на другой день. Убедился?

— Ален, — Егор глядел на нее в упор, — когда ты ушла за сигаретами, раздался телефонный звонок и женский голос сказал: «Надо мною ангел смеется, догадалась?»

— О чем я должна догадаться… — пробормотала она ошеломленно. — Я не понимаю… ведь Соня это крикнула в окно, ты слышал?

— Слышал. Так чьи слова она повторила?

— Ты думаешь… это я звонила? С ума сошел!

— Тебе известен мой рабочий телефон?

— Нет! Откуда?.. А что? — Алена придвинулась вплотную, схватила его за руки. — Что, Егор?

— Мне звонили ночью.

— Тот самый женский голос?

— Да.

— И что сказали?

— Предложили умереть.

— Кошмар!.. Чей голос? Ты узнал?

— Я боюсь, — вдруг сказал он.

— Умереть?

— Нет, сойти с ума.

Он высвободил руки, встал, побрел к дому, в подъезде обернулся — Алена глядит вслед расширенными от любопытства или от ужаса глазами, — на третьем этаже хлопнула дверь, он устремился вверх и на общей площадке рядом с помойным ведром столкнулся с циркачкой.

— Добрый день, Марина.

— Здравствуйте. — Она проскользнула к своей двери, держа наготове ключ.

— Простите, вы случайно не от Германа Петровича? Он дома?

— Почему вы решили, что я от психиатра?

— Наверху хлопнула дверь, и я просто подумал…

— Странное любопытство. У кого я была — это мое дело.

— Прошу прощения.

Она вдруг рассмеялась:

— Нет, это я прошу. На меня иногда находит. Он дома. Я поднималась на минутку по поводу сноса нашего особняка. Надо же собирать подписи.

— Это было бы ужасно, — подхватил Егор, но Марина уже скрылась за дверью.

* * *

Он лежал на диване и думал. Как ни странно, из нынешнего, пестрого впечатлениями, дня запомнилась и волновала картинка: две девочки делают уроки и поглядывают в окно. «Ах, надоело, — заявляет Соня, — пойдем погуляем». Они выходят во двор, и я здесь же — и не вижу. То есть сто раз видел этих школьниц на лавочке под сиренью, смеются беспечно, беспечально — и ведь ни разу не ударило мне в сердце, какая необычная судьба ожидает нас всех.

Она любила меня, да, я чувствовал — и обманывала очень нагло, проводя со мною дни, а с другим ночи, очень глупо, ведь обман должен был раскрыться, когда мы стали бы мужем и женой. Эта наглость и глупость никак не вяжутся с моей Соней, какое-то раздвоение личности. Шизофрения — расщепление ума; я приближаюсь к этому состоянию. Или Герман Петрович, в качестве психиатра, обладает гипнозом и не стесняется пускать в ход свой дар в своих целях? Опасный, страшный дар обладания над чужой душою… и над телом.

Помолвка кончилась на истеричной ноте («Ничего не позволю, пока я жива». — «Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить», — чертовски остроумно пошутил я), гости начали расходиться. Первым ушел Роман кончать статью о братьях-славянофилах (об Аксаковых, что ли?). Затем Морг, Алена и Антоша — шумно переговариваясь. Герман Петрович докуривал сигару, медлил, чего-то ждал, пока мы втроем (Ада, Соня и я) убирали со стола. Нет, Ада не обижалась на мою кретинскую шуточку, она вообще ни на кого не обращала внимания — ни на нас, ни на мужа. «Егор, — сказала Соня на кухне, — пойдем бродить всю ночь?» — «Обязательно. Только не сегодня. Я напарника до двенадцати попросил за меня подежурить. Завтра, ладно?» — «А мне сегодня хочется. Я вообще не буду спать». — «Что ж ты будешь делать, девочка моя?» — «Думать». И она засмеялась, вероятно, над доверчивым дурачком, который действительно не будет спать, а ночь напролет думать о ней.

Мы вышли втроем, спустились по парадной лестнице, остановились на ступеньках подъезда. Соня привычным, детским каким-то, движением обняла отца, поцеловала в щеку со словами: «Папа, как хорошо!» Он погладил ее по голове, пробормотав: «Не задерживайся, мать беспокоится», — и ушел. Шаги его долго и гулко раздавались в ночи. А мы никак не могли расстаться. Она порывалась проводить меня, я не позволял, было невыносимо хорошо. Господи, как хорошо мне было с этой девочкой, в такие минуты ощущаешь, что смерти нет, не может быть. Наконец я оторвался от нее и побежал к метро на последнюю электричку. А куда пошла она? Непостижимое соединение (раздвоение) ребенка и шлюхи — вот соблазн, который я не разгадал в ней. Никто не разгадал. Даже подружка, ловко устраивающая свою судьбу (Алена — сестра милосердия! — видать, Роман такой же лопух, как и я). Так куда же она пошла той ночью — к отцу? Герман Петрович подозрителен во всех отношениях, но зачем он рассказал мне про женский голос по телефону? «Надо мною ангел смеется, догадалась?» Если звонила его сообщница (Марина?), он должен был это скрыть. Или они сообща хотят запутать меня и довести… «Не дай мне бог сойти с ума». Кажется, теперь я понимаю, что имел в виду Пушкин: безумие — это постоянный, неотвязный страх. И я приближаюсь к нему, вхожу в него, когда вспоминаю голос, это страстное шептание: «Ведь Антон умер». Антон. Кого же, кого он чувствовал на месте преступления?

Я боюсь, поэтому лучше отдохнуть душой, отдаться созерцанию простодушному, прелестному: две школьницы делают уроки, например, пишут сочинение по внеклассному «Дворянскому гнезду». Красивые чувства, красивый интерьер (этим словечком можно убить любого классика… впрочем, они-то бессмертны) — «интерьер», который, видимо, завораживал и Аду. «Дворянское гнездо — это бывшая усадьба, — сказала она. — Господи, если б можно было все вернуть». Дальше про склеп. Бедные фантазии. Погоди… она как-то интересно употребила этот поэтический оборот: от дворянского гнезда надо пройти по улице и свернуть к кладбищу, где похоронен… А почему, собственно, Денис Давыдов? Разве не было других знакомых у Пушкина, к которым поэт заезжал… Куда заезжал?» Егор включил ночник, бросился к книжной полке. Третий том. «Путешествие в Арзрум». Начало: «…Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом двести верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, подле коего находится его деревня». Совершенно верно: Ермолов был сослан в Орел, кажется, там и умер. Егор снял с полки старинный фолиант — биографии полководцев войны 1812 года. Ермолов… да, Троицкое кладбище в Орле. Ну и что? При чем тут Ада с ее фантазиями? Но зачем она вплела в них такие реальные детали? Как я запомнил: церковь, звонница… а прямо возле церкви похоронен герой Отечественной войны… тут Ада запнулась — забыла фамилию, муж съязвил, а она уточнила: к нему Пушкин заезжал. И… там склеп? Тьфу! Принимать светскую болтовню, разгоряченную шампанским, за что-то дельное! Но как она сказала — печально, но без горечи: «Именно там мне хотелось бы лежать».

* * *

На троллейбусной остановке в переулке возле привокзальной площади первый же орловец с позабытой в Москве готовностью, охотно и подробно объяснил, как проехать на «дворянку» — «дворянское гнездо» — место, оказывается, в городе знаменитое. Разумеется, никакого «гнезда», остатков, останков усадьбы в природе уже не существовало, но название осталось. Остался крутой обрыв, извилистая, узенькая речка Орлик в кустах и деревьях, частные домики на том берегу. На краю обрыва беседка — нет, не дворянская, хотя и с некоторой претензией (белые колонны), аляповатое советское сооружение. Егор постоял, покурил, облокотясь о перила, в самом сердце русской классики, потом пошел по улице Октябрьской мимо дома Лескова («от “дворянского гнезда” надо пройти по улице, свернуть налево — видны липы за оградой»), дошел до угла, огляделся (ничего похожего!), дошел до следующего (ничего! эх, Ада, Ада!), прошел еще квартал — и глазам своим не поверил. Улица, перпендикулярная Октябрьской, одним концом упиралась в каменную ограду, над которой зеленели вековые «бунинские» липы.