— Я час всего и провозилась-то, — оправдывалась Серафима Ивановна.
— Ничего, будем надеяться. — утешал Егор рассеянно. — Я до утра глаз не сомкну.
— Кстати, Герман Петрович до утра читал «Дворянское гнездо». Не знаю, что он там вычитал, но только утром, когда я убираться пришла, с ним творилось что-то страшное.
— Что-что? — Егор встрепенулся в предчувствии нечаянного удара.
— Я даже подумала, что он в уме тронулся. Увидел меня и говорит: «Могила вскрывается!» Вот ужас-то! Небритый, в халате, совсем, совсем старик… Правда, взял себя в руки, поздоровался, но когда я сказала, что сегодня пятница, полы буду мыть, он заявил твердо и как будто нормально: «Благодарю вас, Серафима Ивановна, я в ваших услугах не нуждаюсь».
— Он так сказал? — пробормотал Егор ошеломленно.
— Именно так, в этих самых выражениях. Я поклонилась и ушла. В качестве «следопыта» я стала самой назойливой и несносной старухой в мире. Так вот, сведения. Алена говорила, что с женихом сегодня в театр идут. У Моргов с утра пораньше скандал разразился, так что, кажется, дубовая дверь трепетала. Они ведь за границу собираются, слыхал?
— Слыхал. Значит, Герман Петрович из лечебницы так и не возвращался?
— Не возвращался. Или не хочет открывать. Это очень серьезно, Егор?
— Наверное. Да.
Проворные пальцы, сверканье спиц-рапир, бесконечное белое кружево — прощай, детство, навсегда.
— Серафима Ивановна, можно ли предположить, что я — убийца?
— Господь с тобой, Егор!
— На помолвке я так неудачно пошутил, так нелепо, по-идиотски!
— Шутка неудачная, правда. Но какому же здравому человеку придет в голову…
— Здравому, нездравому — где граница… Вон циркачка сказала, что из нас троих, отроков кротких, на эту роль больше всего гожусь я.
— Не понимаю. Егор, почему ты так волнуешься. Ведь совесть у тебя чиста?
— Серафима Ивановна! — взмолился он. — Ну, может, что-то в моем поведении, в словах или… не знаю в чем, со стороны виднее… есть что-то такое…
— Перестань! Я тебя знаю с детства. И если кто подумает такое, он просто ненормальный или тебя перед ним оговорили. Она болтает бог знает что, а ты с ума сходишь. — После паузы старуха спросила тихо. — Ты уверен, что это она тогда была в прихожей?
— Кто?
— Марина. Ангел в голубом.
— Ох, Серафима Ивановна, не спрашивайте ни о чем, ради Бога. Я просто проверил показания Антоши и убедился, что они реальны.
— Может быть, и реальны, только… Ты вот говорил, что Антону надо верить до конца либо не верить вовсе. Человеку в таком состоянии что не померещится! Вспомни: труп шевельнулся.
— Я забыл, — медленно сказал Егор. — Совсем забыл про эту деталь, настолько фантастичной она кажется. Если Ада была еще жива…
— Морг застал ее уже мертвой.
— Он плакал, представляете? Слезы на лице смешались с кровью.
— Ах, Егор, ты еще молод, ты еще не можешь судить…
— Уже не молод. И мне придется судить.
— Не судите, да не судимы будете. Ибо каким судом судите, таким и вам отмерится.
— По-вашему, проявить великодушие и забыть?
— Величие души не в забвении. Сказано: не убий. Тяжкий грех. Только не становись судьею. Ты понял меня?
— Понял. Я знаю, что сделаю. Если у меня будет время.
А время шло к ночи, беззакатной, безлунной, бесшумной, ни одно окно не зажглось в особняке. Красные следопыты разделились, Серафима Ивановна, закутавшись в шаль, мужественно осталась на лавке во дворе; Егор сел на ступеньку в парадном возле знаменитой ниши в твердой решимости дождаться психиатра. Ни скрипа, ни шороха, ни просвета, не чувствуется потустороннего присутствия, плотную тьму не прорезает лунный луч, нечеловеческий крик. Даже обаятельный дюк Фердинанд, с давних пор облюбовавший нишу с крюком в качестве засады, откуда так удобно бросаться и пугать двуногих, — даже дюк Фердинанд находился в бегах или за дверью с хитроумным японским замком. Егор тихо поднялся на третий этаж, подошел к двери, прислушался: безмолвие, как в могиле. Уместное сравнение. Спускаясь вниз, заскочил на минутку к себе, вдруг сердце прихватило. В темноте, чиркнув спичкой, нашел в маминой аптечке столетний валидол, положил под язык, прилег — на одну минуточку! — на любимый свой диван и мгновенно, как после сильнейшего снотворного, провалился в глубокую, не проницаемую для сознания кромешную яму.
Боже мой! Жаркие лучи за окном сквозь легкий тополиный шелест. Без двадцати одиннадцать! Да что же это такое? Да как же я мог? Мама предсказывала, что кончу Обломовым.
Егор вскочил с дивана, побежал на кухню, бросился к окну. Безмятежное субботнее утро, играют в песочнице дети Ворожейкиных и сынишка Моргов, Серафима Ивановна («красный следопыт», последний солдат в позабытом окопе — таким образом можно выразить ее преданность и чувство долга) вяжет на лавке под сиренью. Вот подняла голову.
— Никудышный я сторож, Серафима Ивановна.
— Да вроде все спокойно.
Егор посмотрел на охотничий нож в руке (ведь так и спал с ножом — как дико все это выглядит в свете дня), сунул за ремень джинсов под куртку и спустился по черной лестнице в уютный, зеленый, дышащий покоем (и выхлопными газами с улицы) двор.
Тут из подъезда показался клоун в ярко-зеленых клетчатых шароварах; наследственная лысина его сверкала, сверкали глазки; буркнув нечто нечленораздельное, он направился к голубятне. За ним, как по команде режиссера-демона, вышла Алена в розовом сарафане. Егор застыл, завороженный зрелищем. Все это уже было! Сейчас появится Рома. Нет! Сначала мы втроем подойдем к голубятне. Так, подошли; причем его партнеры явно не чувствовали горестной иронии, абсурдности происходящего. Егор оглянулся; не удивившись, увидел Романа с фирменной сумкой, подходящего к тоннелю, окликнул; тот подошел, сказал:
— Сигареты кончились. Вот жарища, а?
— Ален, что ж ты молчишь? — подал реплику Егор. — Ты должна сказать: поехали в Серебряный бор.
— Иди-ка ты со своим бором…
— Зато совершенно необычно повел себя вдруг клоун: зажмурился. подпрыгнул, как мячик, и простонал:
— Покойница! Он ее выкопал…
Стоявшие у голубятни подняли головы и увидели картину, от которой воистину кровь застыла в жилах. За двойными стеклами кухонного окна Неручевых кто-то стоял недвижно, глаза закрыты на бледном, восковой, неестественной бледности, лице, однако драгоценные пряди распущенных темно-рыжих волос горели огнем и сияло чистым голубым цветом американское платье-сафари. Сейчас она закричит: «Надо мною ангел смеется… убийца!» Закричала Алена, страшный рыдающий вопль, Серафима Ивановна медленно поднялась, сверкнули падающие оземь спицы-рапиры и белое кружево, Роман вцепился в клетку, а Морг взревел бессмысленно:
— Окружаем! Ребята, бегите через парадное! — и рванул на черный ход, за ним Серафима Ивановна, мрачно-страдальчески оглянувшись на Егора, а тот никак не мог оторвать от железных прутьев железные пальцы (голуби сбились в кучу, отчаянно воркуя), наконец оторвал последним усилием — и так, рука в руке, они пробежали затхлый тоннельчик, тротуар, пять прыжков, прохладный мрак парадной лестницы, ступени, ниша между вторым и третьим этажами. Остановились на секунду перевести дух, а сквозь все стены и запоры несся дубовый стук, звериный крик Морга: «Открывай! Вурдалак! Дверь разнесу!»
— Я хочу подарить тебе охотничий нож, — шепотом сказал Егор и протянул, вынув из футляра, старому другу старую безделушку; блеснуло лезвие в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца. Помнишь, играли в детстве?
— Ты что? — прошептал Рома, отталкивая дар друга, и всхлипнул, как ребенок. — Что ты?
— Можешь использовать его по своей воле, я перед тобой безоружный. Можешь убрать себя или меня. Мне все равно.
— Жорка, друг!..
— Помнишь плащ в прихожей? Старый, поношенный?
— Только в этом! — вскрикнул Рома страстно и искренне. — Только в этом! Перед Антошей! Перед ними — нет!
— Нет? А куда ты собрался? На поляну, где избушка на курьих ножках стоит?