Аня удивленно оглянулась. Перед ней стоял Жора. Элегантный, оживленный, он, видно, был искренне обрадован встрече.

Аня улыбнулась.

— Ну, если судьба, то занимайте очередь в гастрономическом отделе. Чтобы быстрее.

— Слушаюсь.

…И вот они уже вместе шли по улице, направляясь к Аниному дому.

— Мы не виделись с вами сто лет, — говорил Жора. — А я так ясно помню нашу встречу в поезде, как будто это было вчера. А вы?

— Я тоже помню, — засмеялась Аня. — А вы все такой же поклонник красивых вещей? Эх, Жора! Надо иметь все-таки более высокую цель.

— А я имею!

— Какую же?

— Видеть вас! Честное слово, так хотел видеть вас!

Они подошли к подъезду дома, где жила Аня.

— До свидания, Жора. И спасибо вам. Без вас я бы так быстро не управилась с покупками.

— Давайте погуляем еще. Такой вечер…

— Не могу. Отец ждет. И притом голодный.

— Но мы увидимся с вами еще?

— Не знаю… — Аня помедлила и решительно добавила: — И вообще я вам хочу сказать: не надо за мной ухаживать. Ладно?

Жора опешил от неожиданности.

— Ого! Вы, оказывается, человек прямолинейный. Значит, вам неприятно?

Аня молчала.

— Хорошо. — Жора нахмурился и с непривычной для него серьезностью продолжал: — Тогда я тоже буду прямолинейным. Когда мы встретились в поезде, Борис сказал мне, что в вас влюблен один его друг. Только теперь я догадался, кто это. И вот что я вам скажу на прощание. Не думайте, не из ревности. Я говорю правду, чистую как слеза. Этот человек обманывает вас всех. Он предатель, вот он кто!

Аня взглянула на него с удивлением и тревогой.

— Я вас не понимаю.

— А я больше ничего сказать не могу, — развел руками Жора. — Увы, увы!..

Но Аня уже справилась с охватившим ее волнением и сухо сказала:

— Это похоже на подлость. Понятно вам?

И, круто повернувшись, она побежала вверх по лестнице.

С сильно бьющимся сердцем Аня открыла дверь своей квартиры.

Отец был дома.

Павел Григорьевич Артамонов, полковник в отставке, высокий, чуть сутуловатый, бритоголовый человек. Под косматыми бровями внимательные, очень спокойные, усталые глаза. Павел Григорьевич всегда сдержан, суров и энергичен. Таков был характер, под стать ему сложилась и жизнь.

Служба в контрразведке, трагическая гибель жены-военврача в последние дни боев в Германии, потом тяжелое ранение там же в Германии в пятьдесят третьем году, во время фашистских беспорядков в Берлине, и, наконец, отставка.

Павел Григорьевич забрал у сестры свою дочку-школьницу, поселился в этом южном приморском городе и начал новую жизнь — размеренную, спокойную, однообразную, как он сам выражался — «безответственную жизнь»: выступал по поручению райкома с лекциями и беседами, изредка писал статьи в областную газету.

Трудно свыкался Павел Григорьевич с такой жизнью, ибо под внешней суровой сдержанностью скрывался в нем беспокойный, деятельный xapaктер, страстный темперамент бойца. При таких качествах мог постепенно стать Павел Григорьевич сварливым и неуживчивым человеком, мелочно-въедливым и скандальным. Но верх взяли другие качества характера — ясный ум, сдержанность и незаурядная сила воли.

Да и Анка — бойкая, непосредственная, с веселым и упрямым нравом, порой до боли напоминавшая ему жену, Анка со своими полудетскими заботами и тайнами, огорчениями и радостями согревала ему жизнь светлым и ласковым светом.

И все же так до конца и не мог свыкнуться Павел Григорьевич с этой безмятежной жизнью, с этим пусть трижды заслуженным и потому почетным бездельем «коммуниста-надомника», как горько говорил он в минуту особенно острой тоски. Сколько раз за эти годы собирался он поступить на работу, но тут уже решающее слово было за врачами, а они в один голос заявляли «нет!», да и «гражданской» специальности у него не было, и поздно было ее приобретать.

Когда Павлу Григорьевичу передали, что его просит зайти секретарь райкома партии Сомов, это нисколько не удивило и не взволновало его: ясное дело, еще одна лекция или новый семинар, только и всего.

Но начало разговора невольно насторожило. Сомов приступил к нему подозрительно издалека, с непривычно общих и малоприятных вопросов.

— Ну так как она, жизнь? — спросил он, протирая платком стекла очков. — Не дует, не сквозит?

— Какая у меня теперь жизнь? — спокойно, с легкой горечью ответил Павел Григорьевич. — Сам знаешь, мохом порастаю, как старый пень.

— Неужто недоволен? — как будто даже удивился Сомов.

Павел Григорьевич усмехнулся.

— Ты со мной, знаешь… дипломатию не разводи. По глазам вижу, серьезное дело ко мне есть. Вот и выкладывай.

— По глазам… Не вовремя я, оказывается, очкито снял, — не в силах скрыть улыбку, проворчал Сомов. — Ну да ладно! Дело действительно серьезное. Как тебе известно, организовались в городе народные дружины. Так?

— Не у нас одних, газеты читаю, — невозмутимо откликнулся Павел Григорьевич и с легкой усмешкой спросил, подталкивая Сомова скорее раскрыть цель беседы: — Выходит, новую лекцию готовить придется?

Сомов улыбнулся.

— А ты до конца дослушай. Так вот значит — дружины! Десятки, даже сотни дружин. Дело нешуточное. Для руководства ими городской штаб создается.

В районах города — районные штабы во главе с секретарями райкомов партии. Вот и меня назначили.

Но руководить таким делом надо повседневно, оперативно, потому — новое оно и важности огромной.

Не тебе объяснять… И вот есть в горкоме партии такое мнение. Давай посоветуемся. Имеется у нас большой отряд старых коммунистов, опытных, знающих офицеров-отставников. Ценнейшие кадры! Что, если влить их в районные штабы, дать полномочия?

— Что ж, — не спеша, без колебаний ответил Павел Григорьевич, — дело это полезное, хотя и беспокойное. Я бы лично согласился.

…И вот с того дня захлестнула его волна срочных, нелегких забот: комплектование дружин, планы их работ, учеба дружинников, дисциплина. Потом то тут, то там появились «перегибы» — то администрирование и грубое принуждение вместо мер воспитания, то слюнявое уговаривание, когда нужны были решительность и сила. И тысячи дел другого рода — помещения, связь, удостоверения и значки, которых все время не хватало, литература…

Павел Григорьевич наконец-то почувствовал, как он стал опять нужен, до зарезу нужен десяткам, сотням людей, почувствовал, что по-прежнему коротки, оказывается, сутки. И, удивительное дело, прошли бессонница, головные боли, ломота в суставах по утрам, а главное — раздражающее, отравлявшее жизнь ощущение бесцельности своего, никому, казалось, не нужного уже существования, никому, кроме разве Анки.

И тут вдруг заметил Павел Григорьевич, что ей, Анке, стало интереснее с ним. Дочка теперь с особой радостью делилась своими планами и заботами, уже не детскими, а серьезными, взрослыми, и ему самому стало в сто раз интереснее вникать в них. И советы его были теперь тоже иными, к ним Анка не только прислушивалась, их она уже требовала.

Но чем больше сам Артамонов занимался делами дружин, вернее — чем шире развертывалось по городу это движение, чем больше людей втягивалось в него, тем сильнее охватывало Павла Григорьевича чувство недовольства и озабоченности. Что-то пока не ладилось, что-то не удавалось. И это «что-то» — он ясно ощущал — было сейчас самым главным, было смыслом, основной проблемой всего огромного и важного дела, в котором он участвовал.

Цель? Она ясна и правильна, она теоретически закономерна: подъем самодеятельности народа, активизация его роли и сил, передача все новых функций по управлению страной из рук государства в руки общества.

Но путь, но формы движения к этой цели, правильны ли они? Почему среди участников этого дела так много равнодушных? Почему то тут, то там живое дело подменяется бумажками — отчетами, сводками, рапортами? Почему, наконец, так много случаев, когда дружинники не являются на патрулирование? Трудно, не хватает времени? Но ведь это всего два-три раза в месяц. Скучно? Может быть. Но не это, видимо, главное. Что же тогда?