…Каким могильным холодом тянуло тридцать лет назад снизу, из подвала. На лестнице, что вела туда, громоздились наросты льда. Я боялся смотреть в ту сторону. Не знаю, лежали ли там вмороженные покойники, но в нашем доме лежали, и я боялся.

Дней через пять после того, как мать принесла пшено, дядя Коля пришел к нам сам. Небритый, сутулый, все в том же засаленном ватнике, с большой черной сумкой. Но у нас дома мужчина расстегнул свой ватник, и я увидел под ватником красивую меховую безрукавку.

Это дядя Коля, сынок, — сказала мать.

Я сидел на диване и молча наблюдал за человеком, который ходил по комнате, как хозяин, подолгу останавливался у гравюр и, прищурившись, внимательно их разглядывал, листал книги, откладывал некоторые в сторонку.

Наверное, он почувствовал мою угрюмую недоброжелательность.

Пускай мальчишка посидит в другой комнате, — сказал он матери.

И больше никогда сам не приходил к нам и меня не впустил ни разу в свою квартиру.

Почему?

Теперь я думаю, что дядя Коля был человеком дальновидным. И, наверное, считал, что у меня больше шансов выжить. Что мать, отрывая от себя последний кусок хлеба, выходит меня, а сама выживет вряд ли.

Дяде Коле не нужны были свидетели.

А тогда мне казалось, что он просто меня боится.

Он ничего от нас не унес и ничего нам не оставил.

Мы сами на следующий день к вечеру отнесли дяде Коле отобранные им гравюры. Мать вытряхнула ноты из большого черного альбома с завязками, и мы их туда сложили. Осторожно вынимали каждую из рамки, прокладывали нотными листами. Папка была большая и тяжелая, я подумал, что нести ее будет тяжело, и предложил:

Давай свернем их в трубочку. Упакуем в газету.

Дядя Коля просил не комкать. Мятые не возьмет. А газету залепит снег, и она размокнет. — Мать вздохнула.

Гравюры мне было совсем не жаль. Кроме одной. На ней был изображен парад на Дворцовой площади. И все участники парада — крохотные пехотинцы, кирасиры, уланы, драгуны и еще бог знает кто были изображены так четко, так скрупулезно точно, что у меня дух захватывало от этой пестроты. Отдельно толпились вельможи, а царь поднял шпагу, мчался во весь опор на белом коне. Эту гравюру я пожалел и спросил у матери:

Мам, а что нам за это даст дядя Коля? Опять пшена?

Обещал хлеба.

Слова о хлебе смирили меня с потерей.

Мать уложила последнюю гравюру, завязала тесемки у альбома и села. Дышала она тяжело, с каким-то свистом.

Папа сделал бы то же самое, — сказала мама, глядя куда-то вдаль, сквозь замерзшее толстым слоем льда окно. — И дедушка твой тоже.

Отец мой, историк, преподаватель университета, погиб в начале войны под Лугой, а дед умер в Малой Вишере.

Идти нам было совсем недалеко, несколько кварталов, но мы останавливались раз пять. Отдыхали. А когда поднимались по лестнице, отдыхали чуть не на каждой ступеньке.

В каждом марше этой лестницы было двадцать шесть ступеней. Мраморных, очень стертых, широких ступеней с бронзовыми ушками у основания. В сорок втором году, когда, ожидая мать и стараясь отвлечься от своих страхов, я считал ступени и заметил эти ушки, то не знал, что в них просовывают прутья для крепления ковровых дорожек.

Меня мучили страхи. Я боялся, что мать убьют за этой обитой дерматином дверью, а гравюры заберут себе. Я боялся, что здесь, на полутемной лестнице, убьют меня, и вздрагивал каждый раз, когда где-то хлопала дверь. Уж лучше бы они хлопали чаще и по лестнице ходили жильцы. Но за все мои сидения только дважды мимо меня прошли люди. Один раз откуда-то сверху спустился старик, подозрительно оглядевший меня с головы до ног, в другой — поднималась на третий этаж женщина. Усевшись рядом со мной на ступеньку, она спросила, кого я жду. Я сказал, что маму. Женщина хотела еще что-то спросить, но в это время вышла мать, и она ничего спрашивать не стала.

За гравюры дядя. Коля дал полбуханки хлеба и банку сгущенки. Радости нашей не было конца. Дома, прежде чем открыть сгущенку, я играл с банкой, как с самой дорогой игрушкой, прижимал ее к груди, целовал.

…Я медленно поднимался по ярко освещенной лестнице. Мраморные ступени были те же, широкие и стоптанные. Пахло свежей краской. Видно, лестницу недавно ремонтировали. Стены были выкрашены в нежный сиреневый цвет, плафоны вымыты. Одолев первый марш, я остановился у окна и задумался. «Чего я туда иду? Кого надеюсь встретить? Дядю Колю? Так его уже давно нет в живых — он и в сорок втором казался мне стариком. Кто эта женщина, задергивавшая шторы? Дочь? Внучка? А может быть, посторонняя? Ведь сколько я сам слышал таких историй, когда все жильцы в квартире умирали и поселяли чужих людей из разрушенных домов. Оставляли им мебель, утварь.

Дядя Коля умер? Выменивавший на куски хлеба и пшено произведения искусства, редчайшие книги! Нет!

А бомбежки? А снаряды? В конце концов даже в этот дом попала бомба и убила моего приятеля Костю Лебедева. Костю убила, а дядя Коля остался жив.

Но зайти все-таки надо. Взглянуть на старый парусник. На гравюры, если они целы. Что я теряю? Несколько секунд неловкости и замешательства, пока объясню, кто я и зачем? Переживу. Мало ли в жизни приходится терпеть даже унижений!

Я стал подниматься выше, но почувствовал, что слишком волнуюсь. Нет, сегодня я не готов идти в гости. Мне надо быть спокойным, корректным. Надо получше выбриться, отутюжить костюм. На вокзале я попросил перекомпостировать билет на завтра, позвонил домой и сказал, что вынужден задержаться на день.

Ночью мне не спалось. Как только я закрывал глаза, так видел Освещенные окна и картину с парусником. Временами я начинал думать, что сделал большую глупость, оставшись. Поддался минутному чувству! Прошел бы мимо, спокойно спал сейчас в поезде, воскресенье провел с семьей и не мучил себя воспоминаниями.

Нет-нет! Это проще всего — взять и уехать. Надо выяснить все до конца, кто бы ни жил в квартире номер девять, ценности там — и наша картина с парусником, даже если, кроме нее, ничего больше не осталось, — краденые! Выменянные за куски хлеба у полумертвых, распухших от голода людей…

Спор этот продолжался долго. Наконец в комнате с ярко освещенными окнами появилась девушка, посмотрела в мою сторону и задернула шторы. Я заснул.

Никогда нельзя откладывать задуманное! Я считал, что мне следует подготовить себя к посещению квартиры номер девять, войти в нее спокойным, собранным, но утро не прибавило мне решимости. Я волновался еще больше. Никак не мог придумать вразумительную причину своего прихода, мучительно ломал голову над первой фразой. Кончилось все тем, что я спустился в буфет и выпил полстакана коньяку.

Уже стоя перед самой дверью, я выругал себя за опрометчивость — уверенности мне коньяк не прибавил. Зато теперь будет пахнуть, и хозяйка подумает обо мне бог. знает что. А может быть, в этой квартире есть и хозяин? Необязательно же дядя Коля. Молодой муж молодой хозяйки.

Я позвонил. Машинально позвонил три раза, как звоню у себя дома.

Дверь открылась почти сразу. У меня мелькнула мысль о том, что если бы женщина была одна, то обязательно спросила: «Кто?» — прежде чем отворять.

Не знаю, что она подумала обо мне. В первый момент я не только не уловил выражения ее лица, но даже плохо разглядел саму женщину.

Вчера вечером, — сказал я, поздоровавшись, — в вашей квартире не были занавешены окна, и мне бросилась в глаза большая картина. Парусник…

Женщина кивнула.

Я молчал как истукан, не зная, что сказать дальше.

И что же? — спросила женщина. — Вы пришли узнать, не продается ли она?

Нет, вы меня неправильно поняли, — начал я горячо. — Не подумайте ничего плохого. Вот мой паспорт. В Ленинграде я в командировке. На один день задержался, чтобы попросить вас…