Фробишер пересек реку по Тауэрскому мосту в потоке понурой толпы. Он ощущал ауру страдания, которая, словно миазмы, исходила от людей. Война их доконала – а может, то была его собственная внутренняя мрачность. Порой ему казалось, что многовековая история Лондона физически давит на макушку. Его тянуло в открытые поля и светлые леса юности. Он вырос среди лошадей. Его дядя был местным кузнецом, а отец – пахарем. Недавно Фробишер поймал себя на мысли о том, какой была бы его жизнь, пойди он по стопам отца, – брел бы молча по борозде за тяжеловозами, выдыхающими пар в морозный воздух. Вместо этого ему дали образование – стипендию в гимназии в городке по соседству. И каждый день, в любую погоду ему приходилось топать пять миль туда и столько же обратно.
Теперь он с радостью сменил бы книги на звон упряжи могучих саффолков и туман, встающий над землей ранним утром. С этим пора завязывать. Он тонет в ностальгии. Его пугало, что в последнее время он постоянно ударяется в мрачные раздумья. Они были почти как приступы болезни.
– Старший инспектор?
– Да.
В саутворкском морге трупов хватало, но юных утопленниц не нашлось. В отличие от Дыры Мертвеца, здесь Фробишер не раз побывал за годы службы. Морг располагался на месте старой тюрьмы Маршалси, знакомой Диккенсу.
– Крошка Доррит, – сказал Фробишер служителю морга, на что тот ответил без тени юмора:
– Таких тут нет, начальник.
Фробишер вздохнул.
Ни Эми Доррит. Ни какой бы то ни было девушки-утопленницы.
– Загляните на Сноу-Хилл, – без особого энтузиазма посоветовал служитель. И еще неуверенней: – Или в Кью.
Инспектор двинулся дальше. Как ни претило ему сидеть в конторе – прикован к столу, как Прометей к скале, и его печень клюют бюрократы, – это бессмысленное шатание отнимало время. Вот бы кто-нибудь – ну хоть тот же Бэрд – изобрел переносной телефон. Куда полезней телевизора.
На Сноу-Хилл утопленницы тоже не оказалось. Ее нигде не было. Конец пути совпал с началом – она обнаружилась в маленьком морге полицейского участка на Боу-стрит.
Обратный проход вдоль набережной навел на инспектора тоску. Он не мог отделаться от странного предчувствия, что пропавшие девушки Гвендолен Келлинг – предвестницы чего-то. В лондонском воздухе веяло злом.
Фробишер внимательно осмотрел девушку, лежавшую на мраморном столе. Тощая малышка, навеки застрявшая в юности, она уже не станет старше: ее жизнь затушили, подобно огоньку свечи. Нагая и беззащитная, как в день появления на свет. Каштановые волосы, еще влажные. Маленькие грудки, как формочки для кексов, вуаль веснушек на теле, не смытая речной водой. Могли бы и прикрыть ее чем-нибудь, – Фробишер поморщился от такого неуважения к мертвым. Осторожно приподнял веко. Сколь бы безжизненным ни казался труп, Фробишер вечно опасался, что покойник внезапно дернется, если его потрогать. На Фробишера уставился мутный карий глаз. Точно мертва.
Одежду с нее сняли и аккуратно сложили у ног. Платье, белье и одна туфля, серебристая. Из тех, в каких девушки ходят танцевать. Платье легкомысленное, блестящее, будто она возвращалась с вечеринки, но это мало что значило: весь Лондон – одна нескончаемая вечеринка. Следы помады на губах говорили, что в реке девушка пробыла недолго. Учитывая фазу прилива, вряд ли она уплыла далеко от того места, где попала в воду. Документов, конечно, никаких. На щеке здоровенный синяк, как сирень в пору цветения. На тонкой цепочке на шее – маленький серебряный медальон.
Явился полицейский врач Уэбб с трубкой в зубах.
– Гадал, куда вы запропастились, Фробишер, – сказал он. – Девчонка уже несколько часов на столе.
– Вы изъясняетесь, как рыботорговец, – буркнул Фробишер, не утруждаясь любезностями. Уэбб ему не нравился. Бойкий тип, «переполнен собственной важностью», как сказала бы давно покойная матушка Фробишера.
– А вы тогда, выходит, рыбак.
– Она утонула? – сухо осведомился Фробишер.
«Она утонула» – так называлась картина, которую он где-то видел, не мог вспомнить художника – Милле или Уоттс, кто-то в этом роде[824]. Еще одна падшая женщина. Да-да, он ходил в картинные галереи, это была передышка от самых омерзительных аспектов его работы, необходимая, чтобы не сойти с ума. Инспектор и сам баловался акварелью. Любительские опыты, которые он никому не показывал. Его вкус не склонялся ни к классике, ни к авангарду, а тяготел к романтизму, даже сентиментальности. Еще одна вещь, которую не стоило афишировать на Боу-стрит.
– И да и нет, – ответил Уэбб. Он указал на небольшую рану на шее девушки. – Сонная артерия. Нож. Маленький.
– Хоть и маленький, а хватило, – заметил Фробишер.
– Думаю, она потеряла сознание до того, как оказалась в реке, но в легких есть вода. Так что она утонула прежде, чем истекла кровью. Вода слишком холодная, в ней долго не протянешь. Температура тела быстро падает, мы называем это «гипотермия». Одного холода хватило бы, чтобы ее убить. Что так, что эдак, у нее шансов не было.
Фробишера затошнило. Уже и время обеда миновало, а он так и не поел. Дома в Илинге его ничего не ждало. На Лотти накатил очередной приступ меланхолии. Неподходящее слово для почти кататонического состояния, в которое она регулярно впадала.
– Третья женщина за месяц, – сказал Уэбб.
– Четвертая, – поправил Фробишер. – На прошлой неделе в Ричмонде выловили еще одну. Думаю, самоубийство.
Он поднял туфельку и осмотрел ее.
– Только одна?
– Да.
С помощью Уэбба Фробишер снял с шеи девушки медальон. Внутри обнаружилась фотография женщины, не пострадавшая от воды. Должно быть, мать. На другой створке можно было бы ожидать снимок отца, но там красовалась слегка нечеткая собачья мордочка, вроде бы терьер. Почему-то пес опечалил инспектора больше, чем мать. Может, стоит завести собаку для Лотти? Какого-нибудь спаниеля или йоркширского терьера – вдруг это ее развеселит? Любит ли она вообще собак? Фробишер понятия не имел. Он едва знал собственную жену с ее уклончивой душой, нежеланием присутствовать. Все мальчишеские годы у него была собака, колли с их фермы, по кличке Дженни. Он старался о ней не вспоминать. Обстоятельства ее смерти (отрава, предназначенная воронам) омрачили его идиллическое детство.
Размышления вернули его в Шропшир. Он бы что угодно отдал за возможность пройтись лугом в разгар лета или послушать рассветный хор птиц в лесу! Он вздохнул. Надо с этим завязывать. Опять он утопает в ностальгии. Неудачная метафора.
Он сунул медальон покойницы в карман.
– Попрошу кого-нибудь поспрашивать в лондонских ювелирных, мало ли.
– Иголка в стоге сена, – пренебрежительно отмахнулся Уэбб. – Кстати, она virgo intacta[825], – добавил он. – Если вам вдруг интересно.
Фробишер в последний раз посмотрел на девушку. «В глазах мутится. Ей лицо закрой! Да, молодою умерла она…»[826]
– Да прикройте же ее, ради бога! – рявкнул он.
– Вернулись, сэр? – приветливо спросил дежурный сержант.
Ну конечно, подумал Фробишер. Он отомстил мне за подгоревший бекон, отправив искать ветра в поле. Фробишер не доставил сержанту удовольствия лицезреть его разочарование от бессмысленно проведенного утра.
Вместо этого он довольно резко сказал:
– Сержант, пошлите кого-нибудь за констеблем Коббом. У меня для него особое поручение.
Второпях
– Вам записка, – с этими словами хозяйка пансиона подплыла на всех парусах к Гвендолен, когда та садилась ужинать.
– Записка? Симпатичный мужчина принес? – предположила она.
– Нет. Полицейский в форме, – неодобрительно ответила миссис Бодли, передавая послание.